Я рассказала Терезе все что могла о славном человеке, который опекал меня, и предупредила, что, если мы победим, надо обязательно отблагодарить его. Тереза обещала мне все что угодно.
Время шло — пора было уходить. Я не обещала, что приду на следующий день, потому что решила: если мы победим, я пойду прямо к Тальену и, чтобы избавить его от лишних хлопот, сразу скажу ему, где находится его подруга. Но я обещала ей записывать слово в слово, час за часом, все, что я увижу и услышу. Я была уверена, что славный комиссар поможет мне передать ей письмо.
Госпожа де Богарне, Тереза и я крепко обнялись на прощание, и я, свободная и полная надежды, сбежала вниз по той самой лестнице, по которой в последний раз спускалась, думая, что отправляюсь на эшафот.
22
Мы сели в фиакр и отправились прямо в дом Терезы, расположенный на Аллее Вдов. Там я разыскала ее старую кормилицу-испанку. Первым долгом я сказала ей, что ее хозяйка жива-здорова, затем передала письмо, в котором Тереза велела показать мне ее мужские костюмы, чтобы я могла выбрать тот, который мне понравится и будет впору. Я выбрала коричневый редингот с отложным воротником; полностью скрывавшую мое лицо широкополую шляпу со стальной пряжкой, широкой черной лентой, но без пера; две рубашки с жабо; два жилета, один белый, другой кремовый; короткие светлые штаны и высокие сапоги.
Мы снова сели в фиакр, и комиссар отвез меня домой. Мы с большим трудом перешли через улицу. Перед домом Дюпле собралась огромная толпа. Семейство столяра только что узнало об аресте Робеспьера, и на вопли г-на Дюпле и его жены сбежались сначала соседи, потом прохожие и, наконец, любопытные, пришедшие сюда в надежде узнать самые свежие и достоверные новости.
Я была самой любопытной из всех, кто сбежался на причитания этих славных людей (надо сказать, что семья Дюпле слыла самой честной в округе). Поскольку мои антресоли были всего в нескольких шагах от их магазина, я быстро поднялась к себе, чтобы переодеться в костюм Терезы. Я не привыкла к мужским костюмам, но все-таки через десять минут решила, что, закутавшись в плащ, могу бродить от одной кучки к другой, не боясь, что во мне признают женщину. Я вышла на улицу и смешалась с толпой зевак. Госпожа Дюпле, фанатически преданная своему постояльцу, взывала к безупречной репутации Робеспьера, говорила о его честности, неподкупности; тем, кто сомневался или делал вид, что сомневается, она предлагала:
— Ах, граждане, да вы зайдите посмотреть, где и как он живет, и если вы найдете у него хоть одну серебряную монету, хоть одну безделушку или хоть один пятидесятифранковый ассигнат, то я не стану спорить и соглашусь, что Робеспьер — человек порочный.
И правда, люди входили, словно паломники, и прямо с порога чувствовали, что это дом Неподкупного. Во дворе под навесом стояли верстаки с пилами, фуганками и рубанками — все словно говорило: вы пришли к человеку честному и работящему. В мансарде, где жил Робеспьер, было особенно ясно видно, что постоялец живет бедно и трудится не покладая рук. На простых еловых полках громоздились вороха бумаг. И при этом было заметно, что сюда, как в дарохранительницу, поставили всю лучшую мебель в доме: красивую бело-голубую, как у молоденькой девушки, кровать, несколько хороших стульев; письменный стол, правда из ели, но зато сделанный руками самого хозяина дома по заказу и с учетом всех требований постояльца, стоял так, чтобы тот мог отвлечься во время занятий и посмотреть во двор на семейство славного столяра: четырех дочерей, сына и племянника.
В незапертом книжном шкафу елового дерева стояли тома Руссо и Расина, на стенах фанатичной рукой г-жи Дюпле и страстной рукой ее дочери Корнелии были развешаны все портреты их кумира, какие они сумели раздобыть, так что в какую бы сторону ни посмотрел Робеспьер, у него перед глазами всегда оказывалось его собственное изображение. На одном из портретов он был воспроизведен с розой в руке, и старая матушка Дюпле с дочками, впуская любопытных, говорили:
— Разве это жилище злодея, которого хотят представить тираном и которого его жалкие враги обвиняют в том, что он хотел установить диктатуру или сесть на трон?
Одна из дочерей г-жи Дюпле ничего не говорила, ни во что не вмешивалась, а только рыдала, сидя в углу на стуле; это была жена Леба, чей муж принес себя в жертву Робеспьеру и был арестован вместе с ним. Когда я выходила, два солдата стояли у дверей, а два других входили в дом: они пришли, чтобы арестовать всю семью столяра.
Признаюсь, что это небогатое убранство, эта скромная комната произвели на меня глубокое впечатление.
Неужели я ошиблась? Неужели эти люди, обвинившие Робеспьера, говорили мне неправду? Я вспомнила, как ты, мой любимый Жак, часто говорил об этом человеке и о том пути, которым он идет. Непреклонный, но неподкупный, говорил ты. Непреклонность завела его слишком далеко, она сделала его кровожадным, ненавистным убийцей, и теперь либо он умрет, либо тысячи голов упадут с плеч.
Госпожу Леба увели вслед за остальными. Она не сопротивлялась, не жаловалась, что ее арестовали; она продолжала оплакивать арест мужа.
Я вернулась к себе с сокрушенным сердцем; у меня все время стояло перед глазами скромное жилище, где семейство Дюпле предлагало присутствующим поискать серебряную монету, безделушку или пятидесятифранковый ассигнат. Этот человек, который довольствовался столь малым, какие он мог иметь притязания? Что ему было нужно? Золото? Но во всем сквозило презрение к деньгам. Быть может, власть? Во всяком случае, он был обуян гордыней. Все эти портреты в его комнате, вся эта свита Робеспьеров, окружавшая Робеспьера, ясно свидетельствовала о том, что все принесено в жертву жажде известности, славы. Столь долго обуздываемая гордыня, разлившаяся в глубине сердца желчь заставляли его рубить голову всякому, кто слишком высоко задирал ее.
По словам мамаши Дюпле, он любил повторять, что ни одному человеку, кто бы он ни был, не нужно больше трех тысяч франков в год. Как должно было страдать его завистливое сердце всякий раз, как он глядел вокруг!
Всю ночь на улице не затихал шум; в доме остались только младшая дочь Дюпле да старая служанка; они не закрывали дверь; это было бесполезно: пришлось бы слишком часто ее открывать. В конце концов девочка и служанка уснули, разбитые усталостью, оставив опустевший дом на милость посетителей.
Произошло нечто ужасное, о чем я узнала только на следующий день. Когда слух об аресте Робеспьера распространился по городу, из всех уст вырвался единодушный крик радости:
— Робеспьер мертв, эшафоту конец!
Вот насколько в течение этого страшного месяца мессидора все отождествляли Робеспьера с гильотиной.
И все же Революционный трибунал продолжал судить людей, словно Робеспьер не был арестован. У одной из обвиняемых в зале суда начался припадок эпилепсии; припадок был таким сильным, что судьи заинтересовались, всегда ли она страдала этой болезнью.
— Нет, — ответила она, — но вы посадили меня на то же место, где вчера сидел мой сын, и вы приговорили бедное дитя к смерти!
Поскольку заседание Конвента закончилось в три часа, а в половине четвертого весь Париж уже знал о том, что Робеспьер арестован, народ надеялся, что казни на этом кончатся (ведь мы уже говорили, что народ больше всего устал от бойни). Когда пытались узнать что-нибудь у палача, он в ответ лишь пожимал плечами; когда Революционный трибунал, по обыкновению, приготовил ежедневную партию людей и тяжелые неуклюжие повозки в урочный час въехали во двор Дворца правосудия, палач спросил у Фукье-Тенвиля:
— Гражданин общественный обвинитель, какие будут приказания?
Фукье, даже не дав себе труда подумать, сухо ответил:
— Исполняй закон.
Это означало: «Продолжай убивать!» В этот день привезли сорок пять осужденных; смерть для них была еще более жестокой, оттого что они слышали все разговоры, все пересуды, знали, что Робеспьер арестован, и надеялись: это означает их спасение.