Да, наши предки – и здесь я намеренно говорю обо всех классах нации, не давая привилегии высшим перед низшими, – были отзывчивы к прелести музыки и поэзии никак не менее, чем мы это приписываем себе сейчас. Какой круг собравшихся мы увидели бы сегодня на многолюдных площадях Парижа, этой столицы искусств и словесности, вокруг бедного исполнителя, пришедшего прочесть или спеть поэму во много тысяч строк, будь это даже поэма Ламартина или Виктора Гюго? Так вот, что уже невозможно сегодня, то бывало во всех уголках Франции в столь усердно бранимые (вероятно, потому, что плохо известные) времена Гуго Капета и Людовика Толстого. А для поколений, столь падких на песни и стихи, конечно, нужны были артисты, жонглеры, музыканты, труверы и сочинители, обладающие известным мастерством и гуманитарным образованием. Что они не знали греческого и не были великими латинистами, что они часто не обременяли себя умением писать и даже читать, это я вполне допускаю. Но их память не страдала из-за такой малости: она от этого становилась только лучше и крепче, уснащенная преданиями, восходящими к самым отдаленным истокам и собранными со всех частей света; преданиями тем более заманчивыми, что они преодолели огромное время и пространство, заиграв отблесками, придавшими им особую самобытность. У жонглеров имелись наготове песни любой длительности, сказания любого рода. Чтобы понравиться наверняка, они должны были много знать, хорошо петь и говорить, учитывать произношение, обычное для той публики, к которой они обращались, владеть искусством удерживать внимание, не утомляя его. Эта профессия давала достаточно большие преимущества, чтобы поддерживать среди тех, кто ею занимался, благотворное соперничество и чтобы побуждать их непрерывно искать новые источники сказаний и песен. Они немедленно усвоили и главнейшие лэ Бретани, и самые занимательные повести Востока, придавая этой более-менее экзотической добыче французскую форму сказа, фаблио, авантюрного романа.
Неоспоримая древность и приоритет бретонских лэ по отношению к романам Круглого Стола устраняют одно затруднение, которое давно меня занимало. Как объяснить, спрашивал я себя, характер и возникновение второго Святого Грааля, Ланселота и Тристана среди общества, которое до сих пор слушало и знало лишь жесты, отражение столь грубых, жестоких и примитивных нравов? Каким образом Гарен Лотарингский, Вильгельм Оранский, Карл Великий, Роланд могли столь внезапно уступить место учтивому Артуру, томимому любовью Ланселоту, роковому Тристану, любострастному Гавейну? Как неукротимую Людию, неистовую Бланшефлер, гордую Орабль могли так быстро сменить столь нежные и утонченные героини, как Изольда, Гвиневра, Энида и Вивиана? Как, наконец, такие разные произведения – выражение двух столь противоположных состояний общества – могли близко столкнуться в двенадцатом веке?
Именно в двенадцатом веке, и даже раньше того, во Франции существовали два поэтических течения, два выразительных начала одного и того же общества. Французские труверы черпали из одного источника, бретонские арфисты – из другого. Первые выражали нравы, характер и чаяния франкских племен; вторые, отделенные от прочего населения Франции своим языком и обычаями, лелеяли в стороне воспоминания о былой независимости и хранили культ патриотических традиций. Они предпочитали картинам битв и сражений французских баронов легенды о былых приключениях, где причиной была любовь, или те, что утверждали суеверия, с которыми тщетно боролось христианство. Мелодичные формы бретонской поэзии разносились далеко и вскоре завоевали сердца французов в других наших провинциях; арфистов хорошо принимали за пределами Бретани; затем появился интерес и к сюжетам песен, которым так охотно внимали слушатели. Постепенно французские жонглеры обратили это себе на пользу и поняли, сколь привлекательны могут быть все эти лэ о Тристане, Орфее, Пираме и Тисбе, Горионе, Грэлене, Иньоресе, Ланвале и т. д. Во Франции хорошо принимали любые сказки и истории, сочиненные для развлечения; долгое время их продолжали ценить наравне с жестами, этим великим и мощным творением древней нации франков; но слушали все-таки сказки из Бретани, и жесты день ото дня теряли ту почву, которую отвоевывали лэ и бретонские легенды, внедряясь в средневековое общество. Благодаря их влиянию нравы становились мягче, чувства нежнее, характеры гуманнее. Сказаниям о ссорах феодалов, о войнах против мавров, которые более не угрожали Франции, с каждым днем все явственнее предпочитались картины придворных турниров, любовных испытаний и сверхъестественных приключений, составляющих основу бретонской поэзии.
Но эта достопамятная революция произошла не в один день: Франция еще только готовилась к ней, когда Гальфрид Монмутский написал книгу, которой довелось стать предтечей и привести к созданию Романов Круглого Стола.
II. Ненний и Гальфрид Монмутский
Прежде всего следует заметить, что в начале двенадцатого века возродились интерес и вкус к изучению истории, заброшенной и почти забытой со времен Карла Великого. Немало способствовал этого рода ренессансу наглый фальсификатор, который под именем архиепископа Тюрпена выпустил в свет лживое описание похода Карла в Испанию. Дискредитируя народные песни-жесты, прежде единственные источники исторических преданий, подменяя сказки жонглеров не менее фантастическими байками, но опиравшимся на авторитет архиепископа, уже прославленного известными певцами, испанский монах, автор этого благоговейного подлога, приучал современников верить только тем рассказам, которые подтверждались книгами видных духовных лиц. Вскоре после этого Сюжер, знаменитый аббат из Сен-Дени, не довольствуясь личным примером в составлении современной ему истории, возложил на своих монахов труд объединить старинные тексты наших анналов, начиная с Эмуана, собирателя трудов Григория Турского, до историков – современников первого Крестового похода, не исключая и этой фальшивой хроники Тюрпена. В это же время Ордерик Виталий[17] воздвиг своего рода светоч для истории Нормандии, отблеск которого падет на всю Францию; а в Великой Бретани Генрих I и его внебрачный сын Роберт, граф Глочестерский, провозгласили себя щедрыми покровителями многих видных духовных особ, таких как Вильям Мальмсберийский[18], Генрих Хантингдонский[19] и Карадок из Лланкарфана[20], трудившихся над тем, чтобы собрать по крупицам историю острова Альбион и народов, один за другим населявших его.
Эти историки, столь достойные благодарности потомков, обыкновенно не датировали свои труды; и все же они, как и Ордерик Виталий, отмечали время, когда труд завершен, предоставляя нам угадывать, когда они его начали и сколько времени отвели на его исполнение. Как правило, они не особо пускали в оборот первую версию, внося в исходную рукопись то или иное число изменений и переделок, отчего и плодилось в последующие годы столько редакций, значительно пересмотренных и дополненных. Так что мы можем только утверждать, что книги Вильяма Мальмсберийского, Генриха Хантингдонского, Ордерика Виталия и Сюжера вышли в свет между 1135 и 1150 годами.
Такую же примерную датировку имеет и Historia Britonum Гальфрида Монмутского. Но у нас есть все основания полагать, что книга подверглась нескольким редактурам, довольно далеко разнесенным во времени[21]. Генрих Хантингдонский определенно говорит в заключительном слове своей Historia Anglica, что в 1139 году аббат из Бека показывал ему в своей монастырской библиотеке экземпляр Historia Britonum и что он пожалел, что не знал о нем раньше. С другой стороны, Гальфрид Монмутский сам уведомляет в начале седьмой книги, что он вставил туда пророчества Мерлина, идя навстречу пожеланию Александра, епископа Линкольского, в свое время самого щедрого и самого превозносимого из прелатов. Однако эти последние слова не сходятся с датировкой, которую приводит Генрих Хантингдонский: ведь епископ Линкольнский Александр, которого явно уже не было в живых, когда Гальфрид так говорил о нем, умер только в августе 1147 года[22]. Так что в том экземпляре Historia Britonum, на который мог ссылаться Генрих Хантингдонский в 1139 году, предисловия к седьмой книге не было; и, что еще более затрудняет сверку дат, все сочинение в целом посвящено Роберту, графу Глочестерскому и, как я сейчас докажу, задолго до его смерти, случившейся в октябре того же самого 1147 года. Чтобы свести все это, приходится признать, что Гальфрид Монмутский несколько раз переделывал свой труд.