Вот такой я всегда воображала поверхность своего сердца – гладенькой, зализанной, ни к чему не прикрепленной. Не за что ухватиться. Никаких насечек. Никто не мог привязаться ко мне с тех пор, как навалилось неизбежное пекло жизни. Я подозревала, что эта метафора идет еще глубже – я боюсь портить сердце насечками, которые естественно возникают между людьми, когда неизбежно сталкиваешься со стремлениями, требованиями, мелочностью, предпочтениями других и всеми будничными взаимодействиями, которые и составляют отношения.
Насечки требовались для привязанности, а на моем сердце не было бороздок.
* * *
Нет, я не была сиротой, хотя по первым параграфам может показаться именно так. Родители, по-прежнему счастливо женатые, жили в Техасе в том же красно-кирпичном доме в сельском стиле, где я выросла. Если проехать мимо дома номер 6644 по Теккерей-авеню, то увидишь потрепанное жизнью баскетбольное кольцо и веранду, украшенную тремя флагами: «Старой Славой»[5], флагом штата Техас и коричневым флагом с логотипом Техасского сельскохозяйственно-механического университета. Техасский A&M – альма-матер отца. И моя.
Родители звонили примерно дважды в месяц, чтобы узнать, как дела, обычно после мессы по воскресеньям. Я всегда приезжала на Рождество. Когда перебралась в Чикаго, они купили мне гигантское зеленое пальто-пуховик от Eddie Bauer. Мама отправляла чеки на $50, чтобы были карманные деньги; папа по телефону диагностировал проблемы с тормозами у «хонды». Младшая сестра доучивалась в аспирантуре и готовилась к помолвке с бойфрендом, с которым была вместе почти всю жизнь; брат и его жена, сладкая парочка с университетских времен, жили в Атланте рядом с десятками своих друзей по колледжу. Никто не знал о моем сердце без насечек. Для них я была все той же странноватой дочерью и сестрой, которая голосовала за демократов, любила стихи и поселилась к северу от линии Мэйсона-Диксона[6]. Они любили меня, но на самом деле рядом с ними в Техасе я не чувствовала себя своей. В детстве мама, бывало, играла на рояле боевой марш Техасского A&M, а папа подпевал во все горло: «Хулабалу-канек-канек! Хулабалу-канек-канек!» Он устроил для меня экскурсию по университету, и когда я выбрала его для поступления – преимущественно потому что он был по средствам семье, – папа был в искреннем восторге, ведь в семье появилась еще одна «эгги»[7]. Он никогда этого не говорил, но наверняка разочаровался, узнав, что все футбольные матчи я просиживала в библиотеке, выделяя маркером пассажи из «Уолдена»[8], в то время как двадцать тысяч болельщиков пели, топали ногами и вопили, когда «эгги» забивали гол, – так громко, что дрожали библиотечные стены. Казалось, все в семье и вообще в Техасе без ума от футбола.
Я же была белой вороной. Сокровенная тайна, которую я носила в себе, заключалась в следующем: я чужая. Везде. Половину дней я, как одержимая, заморачивалась на еде, своем теле и тех странных способах, которыми пыталась контролировать то и другое, а вторую половину пыталась побороть одиночество достижениями в учебе. Какими угодно – начиная с почетных грамот в школе и среднего балла не ниже 4.0 в колледже и заканчивая запихиванием в голову теории юриспруденции по семь дней в неделю. Я мечтала однажды явиться в дом номер 6644 по Теккерей-авеню под ручку со здоровым, нормальным мужчиной, гордо устремив позвоночник прямо в небеса.
Я и не подумала открыться семье, когда начали появляться тревожащие мысли о смерти. Мы могли разговаривать о погоде, о «хонде» и об «эгги». Ни один из моих тайных страхов не вписывался ни в одну из этих категорий.
Я пассивно мечтала о смерти, но не копила таблетки и не подписывалась на рассылку общества «Болиголова»[9]. Я не искала в сети советы, где добыть пистолет или как смастерить петлю из поясов. У меня не было ни плана, ни метода, ни даты. Но я ощущала дискомфорт, постоянный, как зубная боль. Оно казалось ненормальным – это пассивное желание, чтобы смерть меня забрала. Что-то в том, как я жила, заставляло меня желать перестать жить.
Я не помню слов, в которые складывались мысли, когда думала о своем недуге. Я знала, что ощущаю жажду, однако не могла внятно ее выразить и не понимала, как удовлетворить. Иногда говорила себе: «Мне просто нужен бойфренд» или «Я боюсь умереть в одиночестве». Эти утверждения правдивы. Они краешком цепляли кость жажды, но не добирались до костного мозга отчаяния.
В дневнике я писала смутные слова, окрашенные дискомфортом и беспокойством: Мне страшно, и я тревожусь за себя. Я боюсь, что со мной не все в порядке, что никогда ничего не будет в порядке и я обречена. Мне от этого не по себе. Что со мной не так? Я не знала тогда, что существует словосочетание, которое идеально определяет мою болезнь: чувство одиночества.
Кстати, на той выписке от казначея с номером моего места в рейтинге курса была цифра один. Уно. Ферст. Примеро. Цуэрст. Все сто семьдесят других студентов моего курса имели средний балл ниже. Я превзошла свою цель – попасть в лучшую половину курса, что после моего более чем посредственного результата на вступительном тесте (я так и не смогла разобраться, куда следовало вставить собеседование Юрайи) казалось непосильной задачей. Следовало бы быть без ума от радости. Следовало бы открывать кредитки с нулевым балансом. Купить «лабутены». Подписать договор аренды на новую квартиру на Золотом берегу Австралии. Вместо этого я была первой на курсе и завидовала солисту INXS, который умер от аутоэротической асфиксии.
Да что со мной, черт возьми, не так? Я носила брюки сорок шестого размера, у меня была грудь размера D, и студенческий кредит позволял покрывать расходы на квартиру-студию в строящемся районе на северной стороне Чикаго. Восемь лет я была участницей 12-шаговой программы, где меня учили, как питаться, чтобы не совать палец в глотку через полчаса после приема пищи. Будущее сияло, как бабушкино полированное серебро. У меня были все причины для оптимизма.
Но отвращение к себе из-за тупиковости – я была далека от других, в сотнях световых лет от романтических отношений – поселилось в каждой клетке тела.
Существовала какая-то причина того, что я чувствовала себя такой отчужденной и одинокой, причина, по которой сердце было таким гладким. Я не знала, что это, однако чувствовала пульсацию, когда засыпала с желанием больше не проснуться.
Я уже проходила 12-шаговую программу и выполнила «моральную инвентаризацию»[10] – четвертый шаг – со своим куратором[11], женщиной, которая жила в Техасе, и загладила вину перед людьми, которым навредила. Я съездила в «Академию урсулинок», свою бывшую католическую школу для девочек, с чеком на $100, возмещая те деньги, которые украла, когда в десятом классе заведовала сбором денег за школьную парковку. 12-шаговая программа положила конец самым крайним излишествам моего неорганизованного питания и, казалось, спасла мне жизнь. Почему же теперь я хочу с этой жизнью расстаться? Я призналась куратору из Техаса, что у меня появляются мрачные мысли.
– Я мечтаю о смерти каждый день.
Она посоветовала ходить на встречи в два раза чаще.
Я послушалась – и почувствовала себя еще более одинокой.
2
Через пару дней после того как я узнала свое место в рейтинге курса, женщина по имени Марни пригласила меня на ужин после встречи 12-шаговой программы. Как и я, она была выздоравливающей булимичкой. Однако в отличие от меня ее жизнь была более-чем-не-одинокой: Марни, всего на пару лет старше меня, работала в лаборатории, проводившей передовые эксперименты по новым способам лечения рака груди; они с мужем недавно перекрасили входную группу дома в колониальном стиле в цвет маклюры краской Sherwin-Williams; она отслеживала овуляцию. Ее жизнь была неидеальна – семейные отношения часто штормило, – но Марни делала то, чего хотела. Моим первым интуитивным желанием было отказаться от приглашения, поехать домой, снять лифчик и съесть свои 113 г фарша из индейки и печеной моркови в одиночестве, смотря «Клинику»[12].