Пока молодой актер выносил на руках обессилевшую девушку, с зеленой поверхности реки взлетел в воздух миллион белых мотыльков-однодневок, жизни которых хватало только на короткий, в несколько минут, полет и на любовь. Их незабываемый смертельный танец был, собственно, триумфом счастья и неудержимой радости освобождения от ила, в котором они рождаются, терпеливо ожидая своего момента, своей белой рапсодии над спокойной водой, что случается только раз в год, раз в жизни.
На левом берегу Тисы уже скопилось много любопытствующих, привлеченных неожиданными криками, а также необычным природным феноменом, и ожидающих развязки неприятного приключения.
Наконец подоспела помощь. Доктор Эдвард Молнар промчался сквозь скопившуюся толпу. Аптекарь Вайс и торговец Эмилиан Эрделян, отец несчастной девушки, приехали вместе в коляске.
Пока Милица откашливалась от мутной речной воды, Радуле стоял в сторонке в ожидании развязки. Он сбросил мокрую одежду и закутался в белое покрывало, протянутое Симоной. Высокий красивый парень был похож на римского консула в тоге с широкой пурпурной полосой.
Милице Эрделян повезло. Ловкий парень спас красивую девушку. Совсем как в романтической пьесе. Наконец-то Радуле сыграл героическую роль. И сыграл замечательно, со знанием дела. Инстинктивно избавившись от образа несправедливо обиженного человека, слывшего неудачником, он немедленно переоблачился в будто скроенные точно по его мерке одежды героя. Человека, осиянного вечным светом веры и горячей любовью, не собирающегося в этом мире эгоистично цепляться за собственную жизнь как за единственную ценность.
– Ти храпрый парень, жалко, что Бранковича икраешь, – заговорщически подмигнув ему, произнес доктор Молнар.
– Храбрый сербиянец, ничего не скажешь. Ловкий парень. Храбрый, – как бы про себя констатировал Вайс.
– Приходи на ужин, герой. Огромное тебе спасибо, сынок. Она ведь у меня единственная, свет в окошке, – сказал старый торговец Эмилиан Эрделян, положив Радуле на плечо руку. На глазах у него выступили слезы.
– В пять репетиция, и чтобы без опозданий! – не преминула напомнить Магда, когда народ начал расходиться с дамбы.
Письмо Отечеству
Савич сидел за письменным столом. Три парафиновые свечи тихо горели в серебряном подсвечнике. Окно было открыто, и пламя время от времени вздрагивало, колеблемое воздухом, пробравшимся сквозь задернутые шторы.
Он писал:
Уважаемый Реля,
театр должен содержать в себе черты народного характера, и только так он сможет понравиться народу и благотворно повлиять на него. Что касается меня, то я отрекся от игры на сцене, но даже если бы я этого не сделал, мне все равно было бы очень тяжело играть на сербской сцене, потому что я слишком долго жил вне сербской среды. К тому же я не знаю нынешних обстоятельств в нашем обществе и его жизни, да и в немалой мере подзабыл сербский язык, а ведь актер, равно как и литератор, должен в полной мере владеть тем языком, на котором он создает свои духовные ценности.
– Пишешь? – спросила Луиза, тенью проскользнув в комнату.
– Да. Пишу письмо Реле Поповичу. Помнишь его?
Прекрасный человек и талантливый актер, – ответил Йован.
– Конечно, помню. Но мне гораздо больше запомнился другой, блистательный поэт Костич. Кажется, так его звали. Необычный молодой человек. Нервный, почти до безумия веселый, но такой привлекательный. Ему очень нравились веймарские женщины, – припомнила госпожа Савич.
– Как давно все это было, Луиза. С тех пор Лаза Костич написал много замечательных стихотворений. В нем великолепно сочетаются талант и поэтическое вдохновение, так что он создаст еще много прекрасных произведений. Надо бы мне написать письмо доктору Костичу, мы давно не общались, – ответил Йован.
– «Гордана», кажется так называется его новая пьеса? Я не ошибаюсь, Иоганн? – сказала Луиза, присаживаясь на диван.
– Да. «Любовь повстанца, или Гордана». Прекрасная пьеса, правда, несколько старомодная, – ответил жене Савич.
– Почему красота вечно становится жертвой времени?
– Красота – свист ветра во флюгере. Шум южного моря, к которому мы взываем зимними вечерами. Чувство, существующее только в нашей памяти.
– Ты всегда прекрасен, Иоганн. Прекраснее, чем в тот день, когда я впервые увидела тебя стоящим на Фрауэнплатц перед домом Гете. Но я не сразу влюбилась в тебя. Нет, это случилось, когда ты заговорил. Когда ты сказал: «АН my fond love thus do I blow to heaven»[4]. Твой голос очаровал меня. Вот и сегодня, мой милый…
Стены дрожали от пения Орфея, но и это чудо не помогло ему вывести свою любовь Эвридику из царства теней, куда она попала, скончавшись от укуса змеи в пятку. Савич тоже мог точно так же петь, декламировать, говорить, умолять богов подземного мира освободить ее, но он знал, что не выдержит этой предательской тишины, и потому непременно бы оглянулся, и тогда бы его возлюбленная исчезла. Навсегда.
– Прекрасно написанная, но несколько опереточная история, – вернулся Савич к началу разговора. – Тем не менее, постановка странной пьесы иностранного автора, независимо от того, насколько хорошо и умело она адаптирована, представляет определенный риск для всех, в том числе и для автора. Это характерно для Германии, как и для Франции, Британии, Италии… И, конечно, если автор не той национальности, которая по каким-либо причинам ныне популярна в мире. Жаль, дорогая моя Луиза, очень жаль.
– Прошу тебя, дорогой Иоганн, постарайся тактично объяснить ситуацию доктору Костичу. Нынче люди так чувствительны, – сказала Луиза Шталь, жена Йована Савича. Потом она с усилием поднялась с удобного дивана и зашагала к выходу из кабинета, придерживаясь рукой за мебель и стены. Ночные разговоры были для нее короткой передышкой в мучительной бессоннице, но давались с большим трудом. Однако Луизе Шталь удавалось время от времени, погрузившись на самое дно боли, оттолкнуться от него пяткой и вынырнуть, дерзко заявив госпоже Смерти, что она, упрямая, все еще жива.
– Да, Луиза, люди чувствительны, а мои сербы, похоже, никогда не будут в моде. Так уж оно сложилось, и никакие объяснения тут не помогут. Никому не нужна эта пьеса, как бы красиво и занимательно ни была бы она написана.
– Мне его драматургия очень нравится, наверное, потому, что ты мне так вдохновенно читал стихи Костича. Помнишь, мой милый мальчик? Ты декламировал пьесу в лицах. Это был прекрасный, неповторимый спектакль. Сыгранный только для меня, – вспомнила Луиза.
– Я помню, дорогая.
– Жаль, но в наших театрах, как и в человеческих сердцах, есть место для чего угодно, только не для красоты. «Nihil illigitamus carborundum». Я наслаждалась теми стихами.
– Если бы у меня появилась возможность, я бы поставил в Белграде или Новом Саде трагедию Костича «Максим Црноевич», которая настолько величественна, что приближается по духу к пьесам Шекспира, и я ничуть не преувеличиваю, поверь мне, – вздохнул Савич.
Луиза уже вышла из кабинета.
Савич все еще сидел за столом, глядя в пустоту элегантного портала над двустворчатой дверью с резными стеклами, за которым только что исчезла тень его возлюбленной.
– После премьеры «Короля Лира» отнесу текст Костича директору, пусть он прочитает его и примет решение. Это все, что я могу сделать, – произнес вслух Савич, после чего обмакнул перо в чернильницу и продолжил писать письмо.
Божьи шпионы и господа артисты
В кафе «У черного поросенка» и «Элит» на Шеллингштрассе царила обычная веселая атмосфера. Отмеченная оригинальностью многих художников, которые словно вешние воды слились в «Изарские Афины». Просвещенное меценатство королей Баварии превратило Мюнхен в центр культурной жизни Европы. Особенно живо было в квартале Швабинг и на Принцре-гентштрассе, но и во всей столице Баварии на исходе предпоследнего десятилетия XIX века установился интеллектуальный климат, который так нравился многим людям искусства. Они выбрали Мюнхен для жизни и творчества.