Какое провидение заставило его, бухое невменяемое чудовище, проверить показатели биомона?
Судя по отчетам, у пацана была аллергия на составляющие с-кана. И они тут собирались помирать, не отходя от кассы. Почему Джонни этого не знал? А потому что этого не знал пацан, никогда наркотой не увлекавшийся, кроме какой-то там слабенькой херни, которую пробовал в качестве подростковых протестных экспериментов.
И молиться, сука, было некому, потому что если когда-то настоящий Бог и существовал, – тот самый Бог, с большой, сука, буквы, которого так почитали его мать и его отец, – то его распидорасило на целую Вселенную в момент Большого Взрыва, и теперь его останки вечно и бесконечно разлетались во мраке.
Молиться космическому мусору могли всякие недалекие уебаны, не находившие в себе сил на действия, а Джонни привык сам ухватывать свою судьбу за кадык. Так что, задыхаясь одновременно от недостатка воздуха и ужаса понимания того, что он только что прикончил Ви снова, и ловя яркие пятна посреди серого тумана в глазах, он яростно и сосредоточенно распотрошил всю аптечку, точно зная, что ищет. О, на это его опыта хватало с лихвой! Среди ночи, блять, его разбудили бы, он бы по памяти рассказал химический состав половины бывшей на территории НСША в ходу наркоты, антидотов и дешевых аналогов.
И в который раз он убедился, что полагаться нужно не на дряхлых беззубых богов, а вовсе даже на людей. Отличных, надежных людей. В данном случае, опять же, на Ви, запасливого сукиного сына, который умудрился упаковаться и тут на все случаи жизни. Умница пацан, просто, блять, золотце. Был. Сердце снова зашлось в остром приступе, чуть не разрываясь от ритма – но тут Джонни уже разобраться не смог: от тоски ли, или от того, что он подыхал. Чутко копаться в себе и определять времени критически не было.
Уже сползая по стене, сипя на судорожных поверхностных вдохах, чувствуя отчетливо, как леденеют и слабо слушаются пальцы, он вогнал в себя сначала дозу эпинефрина, а следом заправил и бета-блокаторы.
И сидел обессиленно на грязном полу, и слушал себя, и дышал тяжело, и боялся даже курить, ожидая вердикта: жить, как псу, или сдохнуть, как собаке?
А когда точно удостоверился, что умудрился еще раз наебать смерть и разминуться с ней буквально на пару минут, ткнул яростно и жарко куда-то в сторону окна два фака, хотя понимал, прекрасно понимал, что слать нахуй нужно было сейчас именно себя, и расхохотался хрипло и, возможно, самую малость истерично, роняя лоб на предплечья. И смеялся, пока не потерял голос. А после поднял голову и, уставившись на собственные – нихуя не собственные – все еще отекшие и красные пальцы, пьяно поклялся себе, что это должно прекратиться, пока он не угробил Ви снова. И себя. Потому что нахуй такие пляски. Проще сразу пустить себе пулю в лоб – и дело с концом. Но Джонни не из тех, кто пускает себе пулю в лоб, не так ли? И пацан это знал, когда оставлял его, блять, в этом теле. Пацан в него верил.
Пора завязывать с этой жалкой ебаниной, решает Джонни, и с силой трет лицо ладонями. Пора завязывать, потому что до добра это не доведет. Ви просил его постараться жить, а он вместо минимального уважения к его памяти взял и чуть не обнулился вчера от какой-то глупой хуйни.
Невозможное отвращение накатывает внезапно, до желания то ли спалить всю грязную хату к хуям, то ли заменить себя на кого-то другого, то ли бросить все и съебать куда-нибудь далеко-далеко, на свежий воздух. Сидеть где-нибудь на пирсе, пить ледяную минералку и курить, тупо глядя на волны сквозь темные стекла авиаторов. Дышать вольно. Не видеть весь этот пиздец, который сам и наворотил. Но из этой клетки в ближайшие дни ему деваться некуда. Ему невыносимы заточение и безделье, но именно в них он и барахтается последнее время без конца: Микоши, существование энграммой в чужом теле, плен этой убогой квартиры. Наверное, ему нужно что-то поменять в этой жизни. Даже когда он был вынужден покинуть Найт-Сити после первой атаки на блядскую башню Арасаки и прятаться у кочевников, было лучше, свободнее. Дел находился вал – что-то править по технической части, участвовать в налетах, в патрулях. Но сейчас он сходит с ума от бездействия.
Тут тащит перегаром, табачным дымом и его потом. Не его потом – потом Ви.
Его. Его, блять. Теперь – его.
После трех дней отчаянного загула, устроенного в лучших традициях, тут топор можно, сука, вешать. Бутылки и пепельницы по всем углам и поверхностям, скалящийся с укором разъебанный голопроектор, ебучие осколки и разводы кровищи по полу.
Диссоциативное расстройство – вот что с ним происходит. Он отнюдь не идиот, он много читал и многое знает, кое-что понимает о самом себе, пусть и не до конца, не профессионально, но, по крайней мере, он далек от того, чтобы выдирать в панике на себе волосы во всех местах и бегать по потолку.
Но с этим нужно закругляться. Пора привести себя в порядок и найти себе занятие, пока праздность и четыре стены не довели его до какой-нибудь совсем уж дикой хуйни.
Выкручивая душ на доступный температурный минимум, такой, что аж яйца поджимаются, Джонни, задыхаясь от холода, стоит под струями, чувствуя, как в башке медленно проясняется. Он старается намыливаться, изучая стену перед собой, потому что стоит ему опустить глаза, как он опять плывет сознанием, видя не собственное тело, а тело Ви. Его татуировки, его шрамы, его более светлую кожу… И лучше не смотреть, чтобы оставаться в себе, а не расщепляться вновь раз за разом, не раздваиваться странно и безумно.
Но бриться ему приходится, все же глядя в родное – но нихуя не свое – лицо. И это невообразимо тяжело, потому что как он ни пытается привыкнуть – все тщетно. Это пиздецово больная хуйня. И он падает в нее раз за разом.
Что же, если бы кто-то знал, что в теле молодого наемника теперь на веки вечные обретается древний охуевший рокер, Джонни, мать его, Сильверхенд, то блядские стервятники от журналистики могли бы ебашить джигу со всей отдачей, до полного изнеможения, до носового, сука, кровотечения, пока не свалятся с копыт. Джонни так долго приписывали бурный восторг от своей блистательной персоны, дрочку на самого себя, что он чуть и сам в это не поверил в какой-то особенно обдолбанный момент. Но теперь, че уже там…
Как в воду глядели, пидорасы от второй по древности профессии.
Это ебанина почище двух сознаний в одном теле, хотя, казалось бы…
Рассматривая эти черты, отражающиеся в зеркале, рокер снова и снова не может убедить себя в том, что теперь это его собственные лицо и тело. Он упорно видит в них своего мелкого наемника. Он видит Ви в четких линиях челюсти, носа, скул. В каждом крутом изгибе татуировки змеи, пролегающей по мощным торсу и рукам. И возбуждается, испытывая попутно обреченность и раздражение, до тумана в глазах, до дрожи, блять, в коленях, невольно и ярко, невзирая на мысленно раздаваемые себе запреты и проклятья, вспоминая, как касался этого тела – гладил, сжимал, лапал, как безумно и жадно целовал этот рот, впивался в эту кожу пальцами, губами и зубами. Не может, сука, насмотреться в эти серо-зеленоватые глаза. Перехватывает дыхание, горячая тяжесть сворачивается внизу живота, в паху, выдирая дрожь по телу, вырывая тихий, злой и тоскливый стон сквозь зубы, почти вой – голодный, неутолимый.
И его идиотское вечное «Джонни, Джонни, Джонни»… Ви словно жить не мог без этого имени. Повторял и повторял, смаковал, пробовал, наслаждался каждым звуком. Смеялся, подъебывал, спрашивал, одергивал, укорял, злился, спорил, упрямился, выстанывал долго на выдохе, просил изнемогающе, звал, выкрикивал… Сука!.. Как Ви выкрикивал его имя!.. Одного этого Джонни хватает, чтобы ухнуть в сумасшедшее желание разом, до непроглядной пелены перед глазами. Ох, блять, как же он скучает…
Да он спать и жрать не может! Дышать не может, сука!! Жить не может!!!
И это поразительно и странно, потому что всю свою сознательную жизнь Джонни полагал разумного человека существом независимым и самодостаточным. Но сейчас, поглядите-ка на него, разумного, блять: не спастись от этой невозможности жить ни бухлом, ни наркотой, ни самой извращенной еблей с другими!