Нет у теней ни плоти, ни души;
Ни сердца, ни дыханья, ни рассудка…
Вот почему в полуночной тиши —
Среди теней мне холодно и жутко!
Вадим Бакулин
Часть первая
Глава первая
ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ
Страшным шумом был заполнен внутренний двор школы. На крыльце, за тонкими крашеными перилами, стояли громкие ведущие и учителя в нарядных одеждах. Из распахнутых окон выглядывали лица, приобретавшие с каждой минутой всё более весёлые и радостные выражения. Ветер вращал гигантские шары в прохладном сыроватом воздухе. Развевался гордо старый флаг, поднятый старшеклассниками.
Я стоял со всеми возле свежей белой линии, за которую нельзя было переступать. Пунцовый букет мой, купленный мамой с рассветом на базаре, поблескивал каплями только-только прошедшего дождика. Рассеянно поднося гладиолусы к острому носу, я неспешно насыщался их сладким, будоражащим ароматом, иногда бросая в толпу умоляющий взгляд из-под плёнки. Мама поднимала высоко фотоаппарат, чтобы запечатлеть момент и улыбалась счастливой улыбкой.
С утра она была сама не своя. Она сделалась невозможной и требовала от меня беспрекословного послушания. В восемь часов (в десять было построение на линейке), пока я ел бутерброды с куриным паштетом, мама усердно хлопотала над макияжем и волосами, а после ржавым утюгом проглаживала клетчатую форму в истрёпанном кресле. Перед тем, как уйти на работу, папа поцеловал её нежно в лоб и пожелал нам удачи.
Его звали Георгий Волков. Вышло так, что по причине его сильнейших тревог, я не ходил в детский сад.
Он решительно верил, что детей обязаны воспитывать родители, а не посторонние, чужие люди, у которых неизвестно что может таиться в голове. Папа был человеком замкнутым и хмурым, но добрым. Он любил тишину в доме, особенно в выходные дни, когда мы с мамой убегали исследовать старый парк, а именно искать разных жуков-пауков, и испытывал явное нетерпение, когда ввязывался в какое-либо дело. Удивительно, но чем яростнее папа злился и ругался на собственные подробные эскизы (никого при этом не стесняясь), тем выше была оценка его трудов. Неизвестно было, какие схемы, таблицы и расчёты заполняли его воспалённый мозг, когда он уже не мог преодолеть себя и, совершенно измотанный нудными буднями и инженерным конструированием, не раздевшись, отдыхал на кровати. Возможно, он не раздумывал так часто о работе, если бы не моя излишняя заинтересованность, проявляющаяся почти во всём, что его напрямую касалось.
Помню, как я проходил мимо его кабинета. Это был небольшой, оклеенный серыми в точку обоями кабинет, густо залитый искусственным светом. Внутри не было никакой лишней вещицы, обращавшей на себя пустое внимание, кроме славного огненного феникса, которого я нарисовал в пять лет и которым безмерно гордился. Оправленный в деревянную рамку, смазанную прозрачным лаком, он висел на стене, напротив стола с прочными ногами, на которых была чуть-чуть поцарапана оливково-коричневая краска. Часто мне удавалось подсмотреть за тем, в какой напряжённой позе папа наклонялся над плотным листом с карандашом и, размышляя, поправлял проволочные очки на переносице. Даже не издавая никаких звуков, он знал, как я внимательно и осторожно засматривался на него. Точно чувствуя сердцем моё присутствие, он сразу отставлял бумагу. Папа поворачивался бледным худощавым лицом, ласково улыбался сомкнутыми губами и, скоро хлопая по коленям (приглашая, по всей видимости, присесть), спрашивал, как прошёл день. Я выходил к нему и садился в угловое кресло, придвинутое к книжному шкафу, почти скрывающему окно. Я задавал волнующие вопросы и не умел долго усидеть на месте. Мы разговаривали меньше, чем хотелось бы. Когда я надоедал папе, он отдавал большую пиалу засахаренной клюквы и рыжевато-жёлтой облепихи и строго просил уйти в другую комнату. И я торопился до того, как иссякнет его терпение.
Мы были гораздо ближе друг к другу, чем казалось маме. Она не баловала меня различным игрушечками и не могла ничем другим, кроме слов, выразить любовь, в то время пока папа без какой-либо трогательности показывал её же, но на деле (приучая к самостоятельности и помогая развивать таланты), как это принято у любого ответственного родителя. Меня, конечно же, тогда подобное положение устраивало. Я не думал жаловаться на родителей, и был бесконечно счастлив, что они меня растили и делали всё ради нашего блага.
На людях мне удавалось побывать редко, а потому я беспокоился, когда оказывался в толпе. Всюду были незнакомцы и незнакомки, пышные банты и сверкающие блёстки, которые летели во все стороны во время выступления гимнастки с тонкими ручками и хрупкими ножками. Я так боялся, что она поломает их! Просто глупая девчонка! Не выдержав, я шагнул за белую линию и закричал с искренним возмущением: «Уходи! Уходи! Упадёшь!» Гимнастка расслышала меня, подняла на мгновение лицо и продолжила восхищать присутствующих своей кошачьей ловкостью. Её тело красиво изгибалось в тесном костюмчике, над головой взлетали вьющиеся волосы.
Я вновь встал за линией.
Лепечущие дети тотчас удивились. Взрослые же, толком ничего не поняв, принялись отчитывать меня с немалым удовольствием, словно в восторженной толпе я был единственным ребёнком, и им некого было больше смущать насмешливыми замечаниями.
– Смотри! – проговорил мальчик с алыми щеками.
Он выронил букет хризантем с герберами и дёрнул меня сильно за влажную руку. Сухая же его горячая ладонь с толстыми пальцами показалась мне до ужаса мерзкой. По крайней мере, сейчас, когда надо мной преобладает хорошее настроение, и я, лёжа в одеяле, записываю о произошедших событиях, становится совершенно ясно, что она была приятной и мягкой, но тогда я по глупости с раздражением отмахнулся от неё.
– Это последние! – Он улыбнулся, провожая взглядом усталую гимнастку с сиреневыми лентами, текущими по разрисованному асфальту. Так струится весенняя речушка между влажными серыми камнями.
(Бульк, бульк и мигом в речку!)
– Зачем ты трогаешь меня? – спросил я, растерянно недоумевая. – Когда пойдём в класс?
– Скоро. Совсем скоро!
– А потом домой? – спросил я с робкой надеждой в голосе.
– Потом, потом не знаю куда. Я с друзьями пойду за мороженым.
Я сразу же представил любимое клубничное мороженое в крупном вафельном рожке и облизнулся.
Из холла в середину двора выбежали танцовщицы. Пухлые и яркие, словно белые конфеты, разодетые в плотные разноцветные обёртки, они стали раскачиваться и смешно, и забавно дрыгать бодро задними и передними лапками. Маленькие игривые собачки на арене цирка. Мне самому захотелось присоединиться к их ритмичному танцу!
Веселье рано или поздно заканчивается.
Мы отпустили шары в глубокие чёрные тучи, какие не решались пролиться обильным дождём, а вскоре выстроились парами (в пару мне дали глупую до безобразия девочку, чей голос был удивительно похож на жалобное блеяние овцы, у которой насильно отобрали ягнёночка) и поднялись по ступенькам в школу. Там уже началась толкотня.
Детская рекреация на третьем этаже, в какой мне предстояло учиться четыре года, была обставлена розово-жёлто-голубыми кожаными диванами. На высоких полках, до которых дотянуться было сложнее, чем до небес, были выставлены пластиковые горшки с увядшими цветами. (К семи с половиной годам я успел познакомиться с геранью, фикусом, орхидеей, лилией, кактусом и папоротником.) У каждого ученика был шкаф из светлого дерева для верхней одежды и сменной обуви.
Я был не уверен насчёт надёжности своего шкафа и сразу предупредил учительницу, Ирину Андреевну, которая поначалу отчего-то не восприняла мои слова всерьёз.
– Не шути так. Он надёжнее, чем кажется!
– Нет. Он совсем не надёжный. Если вы не проверите, я буду таскать вещи с собой.
Ирина Андреевна раскрыла резко очерченный рот и глупо расхохоталась до слёз. На лбу её проступили тонкие морщины. Она быстро замолчала, нахмурилась и повела детей в кабинет. Перед тем как зайти в класс, я, обиженный легкомысленным отношением к себе, несколько раз попробовал распахнуть и захлопнуть дверцу. Раздалась тихая, немного скучная мелодия.