Шеляга сделал шаг, поддел топором стол и отшвырнул его в сторону. Под ноги полетел горшок, бутыль с брагой разбилась, окропив валенки каплями. Сашка навис над отцом Паисием, неподвижно сидевшим на месте. Лезвие ножа прошло сквозь поповью бороду и упелось в горло. Отец Паисий поднял на Сашку насмешливые глаза.
В нос бьет запах прелой хвои и листьев. Запах древесной смолы и утренней таежной сырости. Запах тел людей и зверей, гниющих в таежной земле. Сумрак клубится, и стынет кровь в жилах и кровь на руках. Сашка кричит, но не слышит своего крика в пустом безмолвном лесу. Он вскакивает и бежит прочь, рвется сквозь подлесок, спотыкается, падает в ручей, поднимается, снова бежит, не разбирая дороги.
Шеляга стиснул зубы. Нож в руке едва уловимо дрогнул. Один вдох и…
Над головой зашуршало на занавешенных воронцах.
На затылке встали дыбом волосы от незримого присутствия чего-то там, наверху, и рука с ножом замерла. Отец Паисий ощерился. Что-то упало на голову Шеляге. С головы на плечо, а оттуда – под ноги. На Шелягу глядела с пола стеклянным глазом оторванная куриная голова.
Христос на иконе скалил заточенные зубы в свете лучины.
Отец Паисий нырнул в сторону, дернул Сашку на себя за грудки. Двинул коленом в пах, и боль мигом поднялась с низа живота и ударила в горло волной тошноты. Сверху, с полок ему на спину кто-то спрыгнул, вцепился ледяными руками в волосы и повалил на пол. Сашка заскулил от злости и удивления. Крутанулся, переворачиваясь на спину, но тот, второй, оказался ловчее. Вывернулся из-под Сашки и юркнул в сторону. Шеляга рванулся вскочить, но боль скрутила его узлом, и он опустился обратно, а с губ закапала на доски наполнившая рот слюна. Съежился, как ребенок, на боку, поджав ноги. В штанах от удара словно распух горячий, жгучий ком.
Отец Паисий пнул в сторону выпавший из Сашкиных рук топор, поднял с пола его нож, убрал за пояс и стоял теперь над Шелягой, самодовольный и благостный, а у его ног…
Сын отца Паисия помер еще в августе. До четырнадцати годков не дожил. Шеляга тогда сам помогал рыть могилу и спускать гробик. Мальчишка лежал в том гробу, мертвый и бледный. А теперь он сидел на корточках совсем рядом, абсолютно нагой, а от того еще более бледный, синюшный вовсе, и невообразимо костлявый. Из-под слипшихся от холодного трупного пота волос на Шелягу глядели белесые мутные глаза. Мертвый поповий сын склонил голову набок, как любопытная собака, однако лицо его никакого любопытства не выказывало. Оно не выказывало вообще ничего.
– Помнишь сынка моего? – спросил отец Паисий. – Вижу, что помнишь. Скоро и остальные подойдут.
Словно в ответ на эти слова Сашка услышал раздавшийся вдалеке в лесах вой, как будто бы выл волк. Вой тянулся и дрожал, а в такт ему дрожала боль в перебитых Шелягиных чреслах. На глаза навернулись слезы.
Отец Паисий указал мальчишке на лавку у стены. Тот, не сводя глаз с Сашки, бесшумно прокрался к лавке на четвереньках и забрался на нее с ногами. Покрутился, устраиваясь, и уселся, поджав ноги с черными обломанными ногтями под себя.
– Не вздумай дернуться. Лежи, как лежишь. Чуть что не так – сын тебе горло перегрызет.
Мертвец растянул при этих словах губы, обнажая тонкие, как иглы, черные зубы, открыл рот и сказал голосом Сашкиной сестры:
– А потом спляшем.
Шелягу вырвало желчью.
Отец Паисий снял подвешенный к стропилам кулек, размотал его и извлек на свет обезглавленную куриную тушку.
– А будешь хорошо себя вести, – продолжал отец Паисий, принявшись ощипывать курицу, – я тебя мучить не буду. И сыну не дам. Сам заколю, быстро и легко. Ты этого заслуживаешь. Награда такая тебе от меня будет. Такого душегуба во всем мире искать – не найдешь.
– Кто бы говорил, – прохрипел Сашка.
Отец Паисий строго погрозил пальцем, облепленным пухом:
– Вот этого не надо. Я братьев своих не убивал, коли на то пошло. А сын мой, – взмах руки в сторону лавки, – сам умер. Своей смертью, что бы у вас там ни говорили.
Слова отца Паисия словно обдали Шелягу ледяной водой.
– Ты откуда про братьев знаешь?
– Ты слушаешь, а не разумеешь. Я знаю даже то, что ты забыл. И как ты старшего своего живьем в землю закопал за то, что из-за него мать руки на себя наложила. И как младшего на суку вздернул за то, что он рупь у тебя украл. И как потом разбойничать пошел по хуторам. Мне все рассказывают. Мое знание – оно даже не свыше. Свыше ничего не видно уже давно, бог ослеп от старости, а с людьми и не говорил никогда. Мое знание из самой земли. А земля – вот она, прямо под ногами. Везде. Все ваши шаги помнит, все деяния в себе хоронит. Я сказал – лежи не шевелись!
Поповий сын взвился с лавки, одним прыжком вскочил Сашке на грудь и прижал его к полу, придавливая к груди руку, потянувшуюся за пазуху за колом. Глаза, творожистые, как свернувшееся молоко, оказались совсем близко. Щелкнули у носа черные зубы, и пахнуло нестерпимо падалью и свежими потрохами. Сашка почувствовал, как внутри зарождается еще одна волна пустой судорожной тошноты.
Вновь раздался вой, его подхватил еще один голос. Волки так не воют, отстраненно подумал Шеляга, борясь с подступившей рвотой и избегая смотреть в глаза мертвецу. Не воют, ей-богу.
– Я воткну тебе нож между ребер, – сказал отец Паисий. – А потом, когда ты умрешь, опалю тебя, как свинью. Я буду жрать твое мясо сырым, а твои кишки, печень и сердце отдам тем, кто скоро придет. Они уже не могут питаться курицами да мертвечиной из могил. Твою голову я отнесу в лес и подам тому, кто направляет мою руку. Тому, кто зрит весь ваш род с самого его появления, а теперь пришел вас пожинать. Мы сожрем вашу деревню. Всех. Одного за другим. А потом и те деревни, что вокруг. И пойдем по всему свету, сея мор, неурожай, голод и страх.
Он бежит, покуда хватает дыхания, а потом и дальше, не замечая острую резь в груди, слабость в ногах. Далеко за спиной остается поляна с голым мертвым телом. С мясом.
Отец Паисий отряхнул перья с рук, вытащил Шелягин нож из-за пояса и с хрустом разрезал тушку на две половины. Одну кинул сыну, и тот ловко поймал ее, ухватил двумя руками и впился в сырое мясо, как в краюху хлеба. На лицо Сашке закапала куриная кровь.
За окном вновь раздались чьи-то скрипучие шаги.
– О, уже здесь! – радостно воскликнул отец Паисий, идя к двери. – Совсем изголодались, так быстро добежали. Все, Сашка, готовься и не держи зла.
Сашка не успел испугаться. Он не успел даже понять, что сейчас умрет. Он лишь лежал и остолбенело смотрел, как мертвец, сидящий у него на груди тянет зубами сырую куриную шкуру, рвет ее и глотает куски, не жуя.
Отец Паисий открыл дверь. Радость на его лице сменилась удивлением, а из темноты сверкнули зубьями вилы и вошли отцу Паисию в живот. Дернулись обратно. Снова воткнулись – уже в грудь. Обратно – и в горло. Отец Паисий осел на колени, хватая рукой воздух, и неуклюже упал на бок. Заелозил ногами, размазывая натекающую кровь по доскам, но вновь мелькнули вилы и пригвоздили его к полу.
Мертвый попенок отбросил курицу и замотал головой, глядя то на Сашку, то на вошедшего с мороза в избу Кондрата-заику. Раззявил черный рот в безмолвном крике, оттолкнулся от Шелягиной груди, метнулся к остолбеневшему заике, отпихнул его с дороги и скрылся в ночи.
Кондрат осел на пол, ошеломленно глядя вслед мертвецу и неистово крестясь. Шеляга поднялся на ноги, морщась от боли. Онемевшая правая рука болталась безвольной плетью, и по ней начало растекаться тягучее нудное покалывание. Сашка подковылял к двери, захлопнул ее и накинул засов. Обернулся на мертвого отца Паисия и с досадой пнул его в живот.
– Теряю хватку, – сказал он Кондрату.
– Ч-что? – Кондрат лишь поводил вокруг ошалелыми глазами.
Шеляга скривился. В нем уже много лет крепла уверенность, что Кондрат заикается не от того, что его в детстве на ночь в подпол запирали, а от врожденного тугоумия.
– Что ты здесь делаешь, говорю? – Сашка принялся рыскать по полкам над лавкой. Выпить. Если выпить, притупится боль. И приглушится дикий воющий ужас внутри.