В магазине возле дома взял бутылку коньяка, прошел через детскую площадку, на которую спозаранку уже высыпали шумные ребятишки, и заскочил в подъезд.
Жена что-то готовила на кухне. До Кардашова донесся стук ножа по разделочной доске и запах жареного мяса.
– Привет, Людочка! – крикнул он, но жена не ответила.
Кардашов первым делом пошел в душ и долго отмывался от пороховой и серной гари под струями горячей воды. Размышлял о будущем, и, на самом деле, оно теперь виделось не таким уж и мрачным. Культисты, как ни крути, люди надежные, хоть и отморозки. Да и действительно всегда при деньгах будет теперь. Все лучше, чем бандитов крышевать за спасибо. Как раз пару таких обнаглевших ребята Антона с легкостью отвадят. Тем более подполковника через год пообещали. Не так уж все и плохо. Следователь впервые улыбнулся за это утро. Замотался в полотенце, накинул тапочки, подхватил с тумбочки в коридоре коньяк и прошагал на кухню. Жена стояла спиной к нему, игнорируя его появление. Кардашов хмыкнул, достал рюмку, налил коньяка и опрокинул. Поморщился, занюхал кулаком.
– Любимая, ну ты чего? Обиделась на что-то?
– Нет. Наоборот, даже. Спасибо тебе.
– За что? – удивился Кардашов.
Жена обернулась. Кардашов попятился, запнулся об табуретку и повалился на пол. Она подошла к нему с ножом в руках.
– За свободу. – И Аида Идимешева улыбнулась следователю.
Голод
Луна шла на убыль, а Сашка Шеляга шел убивать отца Паисия. Порыв этот Сашкин был вовсе не внезапным, а взвешенным и выверенным до крупицы, как пуд соли в лавке у косого Ивашки. Многие ночи подряд, пока истончался ущербный месяц, обдумывал Шеляга план смертоубийства и пытался скудным умом охватить и оценить масштаб своего деяния. И с каждой ночью он все сильнее убеждался в своей правоте, потому как не было грешника и богоотступника хуже отца Паисия.
Доподлинно уже было всем известно, что отец Паисий на прошлую Пасху обернулся облезлым медведем и заломал на дальней делянке охотника Никодима. Никодим умер не сразу, а еще две недели трясся в лихорадке от воспалившихся ран, исходя липким потом и красной пеной изо рта. И никто бы не подумал на попа – медведь и медведь – если бы в том же медвежьем облике не снасильничал и не подрал Паисий через месяц на той же делянке Никодимову вдову. Та на смертном одре, готовая отойти к богу вслед за мужем, засвидетельствовала, что своими глазами видела на медвежьей шее позолоченную поповью цепь с поповьим же крестом, подвешенным, вопреки всем правилам, вверх ногами. И это все было лишь началом злодеяний отца Паисия.
В августе небывалые заморозки побили все освященные Паисием посевы. С сентября напал мор на коров, а в октябре одна за другой заболели и передохли все свиньи. Мертвая скотина начинала гнить и смердеть сразу после смерти, не успевая окоченеть. Голод подкрался к деревне и сжал ее в бледный кулак. И если бы только деревню. Не поспела в этом году ягода в лесах, не выметала икру и ушла вверх по течению рыба, стороной обошли окрестные озера перелетные птицы.
Тогда же взялся кто-то таскать редких переживших мор кур по ночам, оставляя в клетях лишь пятна крови и оторванные куриные головы. До первого снега грешили на лису, но едва прошел поздний октябрьский снегопад, обнаружили следы маленьких босых ножек, вереницей тянувшиеся от очереднего разоренного курятника в лес. Охотники, ушедшие по следу, попали в метель и заплутали так, что вернулись лишь через две недели, осунувшиеся и сжевавшие последние кожаные ремни на мешках – лес стоял пустой и гулкий, ни птицы, ни зверя. Лишь хитрый петляющий след вился бесконечной стежкой по белому пологу, убегая от охотников. Двое из ушедшей дюжины, Тарас и Колченог, не вернулись вовсе. Отбились от остальных и сгинули в чаще.
Вместе с зимой пришли ошалевшие от голода волки и повадились рыть могилы на погосте, но те, кто эти могилы обратно закапывал вместе с уцелевшими костяками, поговаривали, что следы на земле не от волчьих когтей, а от самых что ни на есть человеческих пальцев, а следов волчьих вокруг кладбища не нашли. Вообще никаких не нашли.
Над всеми этими напастями черным вороном парил отец Паисий, появляясь здесь и там, строя каверзы, изводя люд. То возьмется роды принимать, заявляя о своем знахарском авторитете, да так примет, что и приплод, и бабу – обоих в могилу. То избу молодоженам освятит, а та возьми и полыхни вместе с молодыми в ту же ночь. А то и вовсе в колодец чей-нибудь водицы святой плеснет, божьей благостью прикрываясь, а колодец возьми и покройся черной плесенью.
Как ни крути, выходило, что отца Паисия всенепременно надобно убивать, и дело это благое и богоугодное. Сашка Шеляга сам себя и подписал на это убийство.
Шеляга был проходимец, пьяница и каторжник. Летом жил в блуде и хмелю, крестьянский труд не признавал, как и вообще любой другой. За каждой юбкой увязывался, да в каждое мужичье рыло норовил кулаком засадить, кроме, пожалуй, своего соседа и собутыльника Кондрата-заики. А выпив, так и вовсе за нож хватался по лихой каторжной привычке. Давно бы его, такого беса, в избе заперли да подпалили, коли бы не был Сашка исключительным охотником, несмотря на несолидный свой возраст. В хорошую зиму до сотни соболей добывал – это не считая птицы и рыбы, которых он волок по весне с зимовьев полными санями. С продажи соболиных шкур он себе оставлял совсем немного – на водку да на необходимый охотничий скарб. Остальные же деньги ссуживал старосте то на постройку школы, то на закуп лекарств, то еще на какое полезное дело. То же и с остальной добычей – себе отложит нужное количество на лето и осень, остальное нуждающимся раздаст или выменяет на помощь какую или на картошку с хлебом. Лето пропьет, сентябрь пропохмелится, а в октябре вновь на промысел.
За что Шеляга на каторге оказался, не знал никто, и каждый твердил разное. Но совершенно ясно всем было, что с каторги он бежал шесть лет назад, а не был амнистирован, как сам говорил. Сплетничали, что ушел он из острога с товарищем в сибирскую тайгу, а в тайге товарища задушил и мясом его кормился, пока по лесам шастал. Врали, конечно. Двоих он тогда в тайге удушил. Одного за другим.
Вот потому и решил Шеляга беса в поповской рясе своими руками извести. За такое дело, виделось ему, все грехи былые перечеркнутся и забудутся, и ждет его рай и благодать, а не снившиеся ночами черти с раскаленными вилами. Потому он и торопился, что знал – не его одного такие мысли мучают, и рано или поздно кто-нибудь в деревне пересилит уважение и благоговейный трепет перед божьим человеком, Сашкин билет в рай перехватит и первый отца Паисия убьет.
Был у Сашки и помимо этого очевидный повод. Вокруг него за месяц четыре хаты соседские погорели сами собой. Кондрат-заика, успевший выскочить из огня в одном исподнем, рассказывал Шеляге под брагу, что за неделю до пожара голоса у него в сенях начались.
– Г-говорили всякое. П-по ночам звали. В-выходи, мол, к нам, Кондрашка, спляшем. З-звали и в д-дверь скреблися, – рассказывал заика, тряся стаканом.
А три дня назад и сам Шеляга проснулся посреди ночи от того, что кто-то скреб дверь в хату ногтями.
Скреб и звал его голосом давно умершей от тифа сестры. Звал выйти в холодный мрак и сплясать с ней в темноте.
Знал Шеляга такие пляски. Сам так шкрябал давно по запертым дверям и просил пустить его на ночь погреться. Все, кто пустил по дурости да жалости, уже давно сгнили в землице. Поэтому Сашка сплюнул, перекрестился и улегся ждать рассвета, а наутро начал готовиться убивать отца Паисия: топор с ножом заточил да в подлеске осинку тонкую срубил и обтесал – в грудину загонять в самый раз.
Вышел из дома, едва смеркаться начало. Односельчане все по домам сидели, носа на улицу не казали. И сил не было от голода, и страх держал крепко – боялись затемно соваться. Шеляга же лишь боялся, что увяжется за ним кто, если посветлу пойдет. В груди у него разогревался злой жаркий комок, и он шел, держа руку на топоре и скаля в темноте зубы. Не тот он человек, чтобы отца Паисия бояться, раз решил его убить.