Энтони смотрел на него сперва удивленно, с явно заметным подозрением, почти страхом, отобразившимся на лице. Но когда Брайан продолжил свою сбивчивую речь, первое чувство сострадания, сковавшее его, рассеялось, и, не чувствуя стыда, он заплакал.
Опасно балансируя на высоком выступе окон, они долго стояли, не проронив ни слова. У обоих щеки покрылись холодными слезами, но утешающая рука, схватившая запястье Энтони, была упрямо цепкой, как рука утопающего.
Внезапно из мрака налетел гулкий порыв ветра, взвив в воздух опавшие листья. Маленькое трехмачтовое судно пустилось, словно разбуженное после обморочного сна, бесшумно, с какой-то намеренной спешкой, кормой вперед по желобку.
Слуги легли спать, и в доме все стихло. Медленно, словно кошка в кромешной тьме, Джон Бивис вышел из своего кабинета и взобрался, миновав площадку мезонина, по отвесной лестнице, ведущей к гостиной, на третий этаж. Снаружи по пустынной мостовой зацокали копыта и тотчас смолкли во мраке ночи. Снова воцарилась тишина – тишина его одиночества, тишина (он содрогнулся) ее могилы.
Несколько секунд он стоял не двигаясь, вслушиваясь в удары своего сердца, затем уверенным шагом поднялся еще на две ступеньки, пересек темную площадку и, открыв дверь, включил свет. Его взору предстало собственное отражение в зеркале над туалетным столиком – он поразился бледности своего лица. Серебряные кисти были на месте, миниатюрные подносы, подушечки для игл, ряд хрустальных бутылей – все нетронуто. Он осмотрелся. Угол широкого розового одеяла загнут, он заметил две подушки, лежащие вплотную друг к другу, а над ними, на стене, висела фотогравюра «Сикстинской Мадонны», которую они купили вместе в магазине рядом с Британским музеем. Обернувшись, он снова увидел себя в зеркале гардероба в полный рост, в траурном сюртуке. Гардероб… Он шагнул в середину комнаты и повернул ключ в замке. Тяжелая стеклянная дверь распахнулась, издав характерный скрип, и внезапно он ощутил до боли знакомый запах ее присутствия, едва уловимое благоухание фиалкового корня, к которому примешивался, как и раньше, аромат каких-то более острых, тонких духов. Серое, белое, зеленое, розовое, цвета раковины, черное – он пересчитал ее платья.
Казалось, будто она умирала десять раз и десять раз висела здесь, обмякшая, пугающе обезглавленная и все же, будто в насмешку, с ореолом вокруг головы, прекрасно-таинственным, одухотворенным символом ее жизни. Он протянул руку и дотронулся до гладкого шелка, кисеи, бархата… Потревоженные прикосновением складки пахнули ароматом еще сильнее. Он закрыл глаза и вдохнул запах, воображая, будто она здесь. Но все, что осталось от нее, было предано огню, а пепел покоился на дне той ямы на Лоллингдонском кладбище.
– Останься там! – отчетливо прошептали губы Джона Бивиса.
Комок еще сильнее подступил к горлу, слезы стояли в глазах. Захлопнув дверь гардероба, он отвернулся и принялся разоблачаться.
Внезапно он почувствовал все усиливающуюся дурноту. Ему стоило невероятных усилий умыться. Забравшись в постель, он тотчас же заснул.
В часы перед восходом солнца, когда свет нового дня едва забрезжил и уличный шум начал проникать сквозь темную завесу, окутавшую его мозг, Джону Бивису приснилось, будто он идет по коридору, ведущему в его лекционный зал в Королевском колледже. Даже не идет, а бежит. Коридор вдруг оказался бесконечным, и какой-то неведомый голос требовал быстро добраться до конца и не опоздать. Не опоздать куда? Он не знал, но, убыстряя и убыстряя шаг, он чувствовал, что тошнота все усиливалась, как и раньше, мутящее отвращение нарастало и становилось все невыносимее с каждой минутой. Когда он наконец открыл дверь лекционного зала, вдруг оказалось, что это не лекционный зал, а спальня в их доме, и Мейзи лежала там на кровати, задыхаясь от приступа астмы; лицо ее было багрового цвета, ожидая страшного приближения неподвижности, а губы, похожие на два рубца, синели мертвенной бледностью. Сновидение было настолько ужасным, что он проснулся в холодном поту. Утренний свет слабо пробивался сквозь занавески, стеганое одеяло раздражало глаза малиновым цветом, зеркало в гардеробном шкафу блестело ослепительным блеском. Снаружи завывал молочник, обходя дворы: «Молоко-о-о!.. Молоко-о-о!..» Все было пo-домашнему обычно, каждая вещь лежала на своем месте. Это был всего лишь кошмарный сон. Затем, повернув голову, Джон Бивис увидел, что место рядом на широкой постели пусто.
Колокольчик звенел все ближе и ближе, пробиваясь сквозь томную негу после глубокого сна, пока наконец его навязчивое дребезжание не приблизилось вплотную к вискам, беззастенчиво терзая обнаженный до нейросетчатки мозг. Энтони открыл глаза. Какой отвратительный шум! Тепло нагретой постели было божественным. Затем – это испортило все – он вспомнил, что первым уроком была алгебра с Джимбагом. Он содрогнулся. Эти жуткие квадратные уравнения! Джимбаг мог снова начать кричать на него. Это было нечестно, и он бы разревелся. Но потом ему пришло в голову, что Джимбаг не посмеет и пальцем тронуть его, памятуя о том, что произошло вчера. «Лошадиная Морда вел себя до неприличия положительно вчера вечером», – подумал он вновь.
Наступило время подъема. Раз, два, три – о, как холодно! Он только собирался натянуть сорочку, как кто-то осторожно постучал в дверь его спальни. Последнее движение, и его голова вышла на свет Божий. Он открыл. На пороге стоял Стейтс – ухмыляясь, но полный дружелюбия, хотя… Энтони растерялся. Недоверчиво, с неискренне приветливой улыбкой, он начал:
– Что случилось?
Стейтс приложил палец к губам.
– Сходи и посмотри, – прошептал он. – Выглядит бесподобно.
Энтони польстило приглашение со стороны того, кто, будучи капитаном футбольной команды, имел право (и пользовался им) быть грубым с ним. Он боялся Стейтса и ненавидел его, и именно потому его особенно удивило то, что тот не постеснялся прийти к нему в комнату по своему собственному желанию.
Комната Стейтса уже была полна ребят. Заговорщицкое молчание таило в себе бурное и поэтому плохо скрываемое волнение. Томпсону пришлось запихать себе в рот носовой платок, чтобы удержаться от смеха, а Пембрук-Джонс корчился в беззвучных припадках хохота. Партридж, вклинившийся в узкое пространство между ножками кровати и умывальником, стоял, прижавшись щекой к перегородке. Стейтс коснулся его плеча. Партридж обернулся и вышел на середину комнаты; его веснушчатое лицо исказилось от ликования, он дергался и переминался с ноги на ногу, словно у него рвался мочевой пузырь. Стейтс указал на освободившееся место, и Энтони, потеснив остальных, занял его. В заградительной стенке была проделана дырка, и сквозь нее было видно все, что происходило в соседней комнате. На кровати в одной шерстяной фуфайке и бандаже лежал Гогглер Ледвидж. Его глаза за толстыми стеклами очков были закрыты, рот приоткрыт. У него был блаженный и кроткий вид, как у покойника во время отпевания.
– Он все еще здесь? – прошипел Стейтс.
Энтони повернулся с ухмыляющимся лицом и кивнул, затем вплотную прижался к глазку. Его особенно рассмешило то, что это Гогглер, школьный клоун, козел отпущения, которого слабость и робость заранее обрекли на гонения. Теперь появилась новая приманка.
– Давайте устроим ему темную, – предложил Стейтс, забравшись на перила в изголовье кровати.
Партридж, бывший центральным нападающим в лучшей из двух футбольных команд школы, сделал движение, чтобы последовать за ним. Но Стейтс повернулся, на этот раз к Энтони.
– Давай, Бивис, – прошептал он. – Давай вместе. – Он хотел вести себя полегче с беднягой из-за случившегося с ним. Кроме того, ему польстило то, что он сумел осадить этого оболтуса Партриджа.
Энтони принял лестное предложение почти с охотой и вплотную подошел к Гогглеру. Остальные толпились у изголовья. По сигналу Стейтса все выровнялись и, высунув головы из-за перегородки, загудели презрительно.
Гогглер снял напряжение сдавленным смехом; его зрачки расширились, полные ужаса, лицо на секунду сделалось белесым, затем вспыхнуло. Двумя руками он напялил на себя сорочку, но та была слишком коротка, чтобы прикрыть его наготу или хотя бы грыжу. До нелепости коротка, как детская фуфайка. «Попробуем сделать так, чтобы она прослужила еще один сезон, – говаривала его мать. – Эти шерстяные вещи ужасно дороги». Она пошла на огромные жертвы, чтобы отправить его в Балстроуд.