– Шестьдесят две! В прошлый раз было сорок пять тысяч! Скажи, Владимир, чтó может тебя научить? Ты никогда не поймёшь!
Он прошагал к окну – глянуть, где поддувает рама. Сын стоял с опущенными глазами.
– И без того наше положение сейчас худо! Урожай гниёт, сбыта нет. Люди наши в рванине на поле выходят, а нам на закупку зерна денег не хватает! Ежели так и дальше будет… Да будет тебе известно, твоя сестра Ольга остаётся без приданого! Ты знаешь, Владимир: для нас с матушкой в долгах жить смерти подобно. Одно нас от разорения спасти может – продать имение дедово. А тебе я поручаю найти в Петербурге покупателя…
Владимир поглядывал на яблочно-зелёный фрак отца, когда тот отворачивался. Но…
Что? Продать?..
Его длинные ресницы дрогнули.
– Папенька!.. Нет… Дедушкино имение… Только не его!
– Молчи! И слушай! Найдёшь в Петербурге покупателя – не продешеви. И узнай наперёд, в какие руки мы отдадим наше родовое гнездо. Но… имей в виду одно, – голос Фёдора Николаевича надломился. – Ежели я узнаю… Ежели ты имение деда промотаешь…
– Да как вы могли обо мне так подумать? Папá… Вы полагаете, для меня нет ничего святого. Да за дедушкину землю я жизнь отдам!
В горло потекли слёзы – Владимир сглотнул. Модный галстук d'écorce d'arbre3 передавил «адамово яблоко». Он толкнул локтем дверь.
В коридоре мрел силуэт розового платья. Ольга…
– Ну, что? Сколько ты выпросил у папеньки?
Зачем же ещё братец мог заходить в кабинет отца?..
– Папенька… дедушкино имение продать намерен.
– Продать?! Первино?! – разверзнутые глаза сестры блеснули в темноте. – Поди, скажи Дуне! – бросила она на ходу и рванулась в дверь.
– Папенька! – Ольга обежала письменный стол и кинулась к отцу в ноги. – Папенька, ведь это же неправда? Скажите, что вы пошутили! Вы ведь не продадите наше Первино?
– Папенька! Смилуйтесь! – Евдокия влетела в кабинет и упала на колени рядом с сестрой. – Это же дедушкина земля! Как жить без неё?
Острые пальцы её впились в хлопковый сатин отцовских карманов. Владимир, как холёный чёрный кот, в драповом фраке, вошёл в бесшумных чулках и прирос к ковру у книжного шкафа.
Сёстры перебивали друг друга, как галчата в гнезде.
– Что за крики? – маменька появилась в дверях. – Володя! Давно ли ты приехал? Отчего не зашёл?
За нею простучала коготками по паркету рыжая комнатная собачка.
– Извольте узнать, Марья Аркадьевна, сколько проиграл сынок ваш. Шестьдесят две тысячи! – Фёдор Николаевич выдернул руку из-под Ольгиной щеки. – Как вы думаете, где я должен взять эти деньги? Где?
– Да что всё я да я? Помнится, дедушка рассказывал, как вы, папенька, будучи неженатым, приезжали домой таким пьяным, что из кареты вас под руки тащили. А проигрывали вы и поболее моего. Так что мы с вами вместе старались!
– Я был единственным, а вас – трое!
Княгиня хлопала карими глазами то на сына, то на мужа. Дочери рыдали на два голоса, их косы обметали пол у ножек отцовского кресла.
– Ольга, прости, – Фёдор Николаевич погладил светлую голову младшей. – Я понимаю твои слёзы. Но иного решения не усматриваю.
– Да я не за себя, папенька, я за всех нас прошу! Мы же память дедушки предаём!
Евдокия смотрела, как добрый послушный ребёнок: подняв высокие брови, похожие на мазки угольной краски:
– Отчего нельзя продать что-нибудь другое? Неужели у нас ничего больше нет? Продайте дом в Петербурге.
– Но, Дуня! Это твоё приданое! – вмешалась Мария Аркадьевна. – Замуж ты выйдешь вперёд Ольги. Тебе там жить.
– Я не хочу жить в Петербурге, маменька! И дом этот мне не нужен, а имение дедушкино всем нам дорого!
– Что ж… если и необходимо продать имение, так продайте уж лучше это, – промямлил Владимир. – Право… если возможен выбор…
– Я сказал – всё! – Фёдор Николаевич встал, стряхнул с обеих рук дочерей и упёрся кулаками в стол. – Пошли все вон!
***
Так и не приехали ряженые – да и слава Богу… До них ли было?
Сёстры и брат втроём сидели на кушетке Владимира за белыми колоннами в его маленькой спальне, в тишине и темноте. Шептались. Будто в голос говорить грешно было. Свеча на консоли письменного стола то тускнела, то разгоралась; по гобеленовому панно прыгали тени от охотничьего ружья и гусарской сабли в железных ножнах.
– Когда мы переехали сюда от дедушки, мне было шесть лет. Я так ясно помню, как мы там жили. Как Оля появилась, помню. Ты помнишь, Дуня?
– Нет… Мне всего-то два года было. Для меня будто Оля всегда была. Помню только, как Оля училась ходить и скатывалась с лестницы на крыльце? Летом.
– Да, Оля была маленькая, кругленькая, с короткими ножками. Забавная!.. Дедушка смеялся, когда она бегала. Помнишь, как он её называл? Кулё…
– Кулёма, – подхватила Евдокия.
Ольга улыбнулась:
– А я жизни в Первине совсем не помню. У меня в памяти осталось, как Володя пролил чернила у папеньки на столе. Здесь уже.
– В «новом доме» – как мы с Дуней называли.
– Да… Так вóт. Володю тогда наказали за эти чернила – заставили сидеть в тёмной комнате. А дедушка…
– А дедушка отругал папеньку за меня! Заставил выпустить. Я тогда сказал, что жить к дедушке уйду. Навсегда. Да маменька не пустила.
– А как-то у дедушки Арина принесла сосновых шишек для самовара! Зачем она их в гостиной оставила? На столе… А Володя стал кидаться. Мы – в ответ. И Оля попала в портрет дедушки. А потом плакала, просила прощения и кричала, чтоб дедушка её наказал. Помнишь, Оля?
– Да-да! И дедушка посадил меня к себе на колени, и вытирал мне слёзы своим платком. А платок табаком пах, вкусно.
– Ещё бы. Не каким-нибудь турецким, а на дедушкиной земле выращенным, – Евдокия промокнула глаза бугорком ладони.
Слезинки капали то на синее платье, то на розовое. Вот и ночь перед Рождеством…
А за окном до рассвета тревожно выла метель.
***
Утром Превернинские собрались к завтраку – все молчали. Солнце искрило в глаза из оконных узоров. Горничная Алёна в белом переднике разливала кофе с сахаром.
Хлопнула входная дверь.
– С праздничком! С Рождеством Христовым! – послышался тонкий женский голос.
Отставной полковник Московского драгунского полка Евгений Кириллович Заряницкий приходился Фёдору Николаевичу племянником в пятом колене. Молодую жену – свою Любовь, Алексеевну, первый раз он привёз в Превернино за три года до Наполеонова нашествия. Привёз, будто дочку. На девять лет его моложе, на две головы ниже. В ангельских медовых кудряшках и розовом платье в чёрный горошек.
– У Заряницкого вкус недурён, – признался жене Фёдор Николаевич. – Но жаль молодку. Сколько ей? Семнадцать? Ребёнок совсем. Придёт время – Евдокию за кого хотите выдавайте. А Ольгу – не дам! Только за молодого пойдёт!
Да не так-то было.
Любовь Алексеевна по душам с Марией Аркадьевной разговорилась и призналась:
– Я Евгения Кириллыча девочкой десятилетней полюбила. Приехали мы как-то с бабушкой в гости к родне его, а он служить ещё начинал. Как увидела его в драгунском мундире, с розовыми воротничками, – так внутри всё и перевернулось. Знаю, осудите вы меня, отвернётесь… А как он из Австрии вернулся, не смогла я больше… Приехала одна к нему домой – да в чувствах своих и открылась. «Что ж теперь, – говорит он, – мне остаётся? Только жениться на вас. Я, – говорит, – под Прейсиш-Эйлау такого повидал, что о любви ли думать? Ласке я разучился. Выйдете за меня – наплачетесь».
Через год они к Превернинским с сыном приехали. А ещё через два – Витебск, Смоленск и Бородино, Вязьма и Красный, Лютцен и Бауцен, Лейпциг и Фер-Шампенуаз…
– Молись, Мишенька, за папеньку молись! Помолимся вместе, – шептала Любовь Алексеевна.
И младенец, в таких же, как у неё, медовых кудряшках, хлопал серо-зелёными отцовскими глазами из колыбели. На икону Спаса Нерукотворного в тёмном уголке под красной лампадкой – куда смотрела маменька и почему-то плакала.