Ни народ, которым он должен был править, к нему, ни он к этим толпам не проявлял того желания и надежды на взаимную любовь, которую могла возвестить связь отца с детьми. Король смотрел равнодушно, на короля поглядывали с опаской.
Он, конечно, знал, что умершего короля холопов не заменит.
Он ослеплял только роскошью двора и хотел доказать свою силу. Двор Казимира в последнее время был блистательным, но никогда не мог сравнится с двором Людвика. А как умерший пан был милостив, так и те, что его окружали, везде и всегда по-братски и сердечно себя проявляли. Людвиков двор имел облик панский, гордый, презрительно смотрящий, как и он, рыцарский, но грозный, мрачный, пугающий.
Достаточно было взглянуть на этих венгерских магнатов, обшитых золотом, чтобы разогнать толпы.
Похоронного траура ни Людвик, ни они не надели даже на этот день и минуту – едва искривлёнными лицами не издевались, говоря хмурым и плачущим людям:
– Теперь мы ваши паны!
Эта угроза владычества сжимала каждому, кто на них смотрел, кипящую грудь. Другие представители королевской свиты также указывали друг на друга, шепча потихоньку.
За королем шёл Владислав Опольский, который и при смерти Казимира там был, и от Людвика не отступал. Тот также пански выглядел и в нём текла кровь Пястов, но на старых сердечных Пястов он совсем не был похож.
В колыбеле или на рассвете немцы взяли его на учёбу и переделали в своего, так что говорили, что свой язык он с трудом использовал и вовсе его не любил. Разум, смекалка и мужество смотрели из его глаз, только любви в них не было.
Он шёл за королем, ни на что не глядя и не видя; только на него смотрел, как бы ждал слова, приказа, знака.
Иногда Людвик тоже на него поглядывал, точно спрашивал: «Когда это кончится?»
С другой стороны за королём следовал красивый мужчина, с щуплой фигурой, женским милым лицом, чёрными горячими глазами, с живыми и беспокойными движениями. Был это князь Кажко Шчецынский, любимец покойного, воспитанник и внучок.
Этот шёл рассеянно, бросая взгляды то туда, то сюда, а на него с интересом глядели многие. Он был своим – а теперь и он на милости чужаков. Тихо шептали, что королевское завещание, в котором он многих, и этого князя, одарил, Людвик, должно быть, порвал, и не думал исполнить воли умершего.
Дальше шли женщины, все покрытые чёрными накидками. Старая королева, венгерская вдова, дочка Локетка, – впереди. Удивительно было глядеть на неё.
Люди знали и считали её годы; сын, сороколетний муж, тоже ей предшествовал, а королева, если не казалась молодой, по крайней мере хотела ею быть еще.
Действительно, на её лице кое-где вырисовывалось немного морщинок, но лицо было румяное, свежее, белое еще, глаза блестящие, а из-под накидки виднеющиеся волосы не показывали седины. Всё же она хотела в этот день иметь грустное лицо, но не могла. Бросала взгляды туда и сюда, давала знаки, а шла, забываясь, так живо, что каждые несколько шагов, должна была останавливаться, чтобы те, кто ей предшествовал, имели время отдалиться.
Рядом с ней, с застывшим мраморным лицом, с опущенными глазами, медленно шла Казимирова вдова, Ядвига, вся в черном, задумчивая, точно была мыслями не тут уже, но где-то в другом месте.
Две их девочки, панские дочки, плакали и платками закрывали белые личики; бедные сироты всё чаще спотыкались на камнях и шатались…
Вокруг толпилась толпа венгров, которая разговаривала вполголоса на незнакомом языке, показывала пальцами на улицы и дома и не делала себе траура из того, что для них было весельем и развлечением.
А где толпа на них нажимала, они сразу поднимали на неё кулак, хмурили брови и хватались за мечи. Они чувствовали там себя панами.
Перед тремя костёлами процессия, катафалк и толпа останавливались; наконец все устремились в вавельский кафедральный собор. Дорогу на Вавель, замковые дворы, башни, стены – всё уже заполонил народ.
В костёл едва впускали самых достойных. Рыцарям приходилось сдерживать напор и каждую минуту доносились приглушенные крики.
Епископ Флориан вышел к большому алтарю, послышалось пение, и вместе с ним ко всем, сколько было алтарей в святыне, приблизись ожидающие капелланы, принося бескровную жертву за душу пану.
Посередине собора на двух серебряных мисках лежали кучки грошей, из которых каждый брал, сколько хотел, и складывал при алтаре за панскую душу. А так как в давке не каждый мог добраться до алтаря, выручало рыцарство, которое несло траурную службу.
Шли также те, что окружали катафалк, слуги и урядники покойного короля, неся каждый в костёл дань за его душу, а была она так обильна и дорога, как велика была скорбь по покойному Пясту.
Шёл подскарбий умершего, Святослав, с серебряными сосудами и полотенцами, которые король использовал на пиршествах, и преподнёс их костёлу на память. Хотя на Вавеле уже была одна ценнейшая памятка, перед смертью подаренная самим Казимиром, – частица того древа, на котором умирал Христос за людские грехи, в серо-золотом кресте, украшенном жемчугом и дорогими камнями.
За подскарбием подошёл к алтарю стольник Предбор и подстолый Януш, неся четыре серебряные миски; чашник Петрко и подчаший Жегота – кубки и потиры; маршалек двора принёс драгоценный королевский браслет.
Богослужение подходило к концу, когда народ начали отталкивать от дверей, чтобы обряд закончился согласно традиции и рыцарскому обычаю. Въезжал на коне тот незнакомец, который представлял особу короля, с опущенным забралом, за ним подконюший привёл послушного коня, а тут же один за другим начали, стуча по каменному полу копытами, въезжать хорунжии.
Это был самый болезненный момент, последний, когда у подножия королевского катафалка начали разбивать и ломать хоругви сначала этого королевства, потом всех земель.
Приглушённый плач отозвался стоном и рёвом; треск ломаемых древков, ржание испуганных коней, крики толпы, песнь ксендзев – все это, вместе смешанное в один голос, дикий и страшный, пронимало самых крепких людей дрожью тревоги и каким-то безумием. Некоторые забывали, что были в костёле, сильно рыдая, поднимая кверху руки. Над ропотом и рыданием возносились сетования.
Король Людвик не мог уже дольше слушать выражения этой скорби – вместе с семьёй и двором он вышел из костёла, возвращаясь в замок.
На венграх и на них видны были обида и гнев от того, что такой скорбью хоронили прошлое, точно уже никакого будущего не было. И действительно, новый король мог подумать, что при величайшем усилии о своих двух королевствах, никогда этого королевства не получит так, как умерший, не заменит его…
Со стоном и плачем медленно выливался люд и все участники погребения на двор. Они стояли там у костёльных дверей, под стенами, на дороге, точно не в состоянии бросить этот гроб и расстаться с ним.
Отовсюду вокруг были слышны только похвалы умершему и суровая скорбь по нему. Старшие панские слуги рассыпались так, чувствуя себя ненужными, потому что король и старая Елизавета уже окружались новыми. Мало кто из Казимировских слуг должен был остаться при них.
Те, кто заранее предвидели смерть Казимира, сбежали в Буду, старой пани и сыну её принося лесть и покорно предлагая службу.
Что было лучшего, стояло на обочине, не думая о себе, более ловкие заранее занимали места. Из бывших любимцев и приятелей короля мало кто имел доступ в замок.
На скорбный хлеб самые достойные шли к королю и королеве, другие – в город, в котором в этот день были полны не только гостиницы, но и всевозможные углы. Ибо прибыли и великополяне в достаточном количестве, в надежде, что нового короля, словно на другую коронацию, заберут с собой в Гнезно, и куявы, серадзяне и русины, и немного мазуров.
Через час после окончания звона траурных колоколов в замке уже можно было увидеть только преимущественно венгров, снующих по дворам, на улицах разговаривал народ, рассказывая и вспоминая, что видел в этот день; в деревянной усадьбе пана Добеслава из Курозвек, воеводы Краковского, была большая толпа гостей.