Я даже колебался говорить об этом на дворе. Именно Ольбрахт нуждался во мне как в товарище и смотрителе для осенней охоты, которую ему разрешали устроить. И он, и младший Александр имели уже свои псарни, коней и охоту, с тем только запретом, чтобы не охотились на диких и хищных животных.
Ольбрахту уже потому нравилась охота, что он был живого темперамента, любил хулиганить и разговаривать с простыми людьми, в лесу он мог больше вытворять и отпустить себе поводья.
Затем ближе к вечеру Каллимах неожиданно спросил меня, как долго я буду отсутствовать. Я потерял дар речи. Тогда он добавил, что пани Навойова захотела, чтобы меня отпустили послужить ей на несколько недель, о чём он, Каллимах, говорил королю, а король согласился на это.
Дело было устроено и решено. Тогда Ольбрахт сразу на меня напал, упрекая, что покидаю его. Я объяснил ему, что делаю это не по доброй воле. Он отругал меня весело и кончилось на том, чтобы я как можно скорей возвращался.
Я был связан и отступить уже не мог.
Таким образом, послушный, назавтра попрощавшись с королевичами, а особенного с Ольбрахтом, расставшись с Каллимахом, который мне в шутку сказал, чтобы я не забыл ему привезти красивых шуб, я направился в каменицу под золотым колоколом.
Там Слизиак уже всё приготовил для дороги. Я не мог жаловаться, потому что меня отправляли как пана. Мы должны были пуститься в дорогу верхом, но за нами шла крытая повозка, пара свободных коней для перемены и десяток человек челяди должен был нас сопровождать.
Я хотел отговорить мать, чтобы не отправляла меня с такими расходами и в таком количестве, но она закрыла мне рот тем, что с её руки я не могу там показаться без некоторого величия и помпы. Письмо с печатью везде отворяло мне ворота и давало власть распоряжаться людьми, деньгами и делами, какие было нужно разрешить. У Слизиака была значительная сумма доверенных ему денег.
Не знаю, почему, хотя такое путешествие должно было улыбаться молодому, оно больше наполняло меня тревогой, чем радостью. Я не чувствовал себя способным принимать решения и не был достаточно опытен для того, чтобы выступить сурово.
Дело было главным образом в том, чтобы я воочию видел опустошения, о которых доносили, строптивых арендаторов и негодных управляющих разогнал прочь и вернул то, что можно.
Моё прощание с матерью было очень нежным. Я уже заранее просил, чтобы была ко мне снисходительна, если не справлюсь с возложенными на меня обязанностями, никакого опыта не имея.
Но об этом она и слышать не хотела. Уезжая надолго, потому что Слизиак объявил, что несколькими неделями это не обойдётся, я должен был дать знать о себе Лухне, а так как другого способа не было, я с моим отрядом подъехал прямо к дому Светохны.
С той встречи на улице и угрозы я её совсем не видел.
Пешего и стучащего в дверь она, может, согласно обещанию, выгнала бы прочь, но её поразило то, что я прибыл с такой кавалькадой и двором. Я вынудил себя сделать видимость хорошего настроения.
– Милостивая пани, – сказал я с порога, – хотя я знаю, что вы на меня гневаетесь, покидая на более длительное время Краков, я считал обязанностью попрощаться с вами.
– И с Лухной, о которой знаешь, – добавила она злобно, – потому что обо мне бы не вспомнил.
– Ну, и с Лухной, – ответил я спокойно, – тем паче, что мне её даже увидеть нельзя.
– Почему же ты не старался об этом?
– Когда ваша милость мне объявили, что у меня не будет доступа в её дом…
Она покрутила головой.
– Я, может, сжалилась бы, – сказала она. – Но что это за путешествие? Или королевичи убегают в какой-нибудь замок?
– Я один еду.
– А этот отряд? – спросила она, указывая через окно на улицу.
– Добавлен мне Навойовой, потому что она меня отсюда высылает.
Светохна, услышав имя моей матери, вскочила от гнева.
– Ха! Ха! – закричала она. – Каущаяся, которая даёт пиры для итальянцев! Я слышала, она Каллимаха чашой и миской одарила. Я ему некогда больше подарила, потому что дала рубашку, когда у него её не было. Брать он умеет, но на этом конец.
Затем, немного подумав, добавила:
– С Новойовой дело другое. Он может дольше её обдирать и так скоро не бросит. Тебя отправляют прочь, чтобы им одним было свободней.
Я сильно возмутился и кровь прилила к моей голове, так что я с гневом отвечал, чтобы мою мать к нему не приравнивала, добавив: “То, что она сделала для Каллимаха, не с иной целью было, только, чтобы добиться его расположения для меня”.
Светохна рассмеялась, а, видя меня таким возмущённым, чтобы смягчить, позвала Лухну. Она знала, что этим меня успокоит.
Девушка вышла вся красная; я с ней поздоровался, не обращая внимания на присутствие хозяйки, и вместе объявил, что вынужден на более или менее долгое время покинуть Краков.
Я в нескольких словах объяснил, что это не по собственной моей воле делаю, а исполняю приказ моей опекунши.
Светохна вся в каких-то мыслях, не очень обращала на нас внимания. Подобревшая, она вдруг приказала принести подслащённого вина, кубки, фрукты и пироги. Рассеянная, она сама выпила со мной и начала расспрашивать о Каллимахе.
Я в шутку ей отвечал, что он везде нарасхват и такой испорченный, так женщины его преследуют, а он их, что даже невозможно сосчитать, скольких сделает несчастными.
Поговорив ещё с Лухной, которая со слезами на глазах тревожно поглядывала на этот мой неожиданный отъезд, заставляя себя улыбаться, я попрощался наконец с хозяйкой и во имя Божье очень грустный отправился в путь.
Как я доехал и что предпринял на месте, когда упал туда как молния на людей, вовсе никого не ожидающих, описывать не буду. Имения были разбросаны, как отдельные государства, в огромных лесах, рассеянные по безлюдным пространствам. Те, что там хозяйничали, некоторые уже несколько поколений, считались чуть ли не наследственными панами, поэтому почти силой нужно было добиваться от них послушания. Добиться правды было нелегко. Там у них были свои люди, а во мнигих владениях притеснения вызвали нарекания, за которые боялись мести. Нужны были примеры на самых жестоких. Я должен был выбрасывать силой, карать и вынуждать к послушанию, а сам держать ухо востро, потому что на мою жизнь покушались. И Слизиак должен был бдить, чтобы мы вышли целыми и невредимыми и без позора.
Но как предсказывали, так и случилось. Не хватило этих недель, на которые мы рассчитывали. Часто в одной усадьбе нужно было находиться по несколько дней, прежде чем добивались правды.
Наконец, когда мы почти всё сделали, не везде удачно, пришлось ещё ехать в Вильно по судебным делам; уже наступала зима. Однажды я должен был их устроить, говоря себе, что повторно для них не будет необходимости предпринимать путешествие.
Вильно улыбался мне воспоминаниями, хоть стёртыми, моего детства. Едва я слез с коня, побежал к Гайдисам.
Дом стоял будто опустевший, я едва достучался; старый, сломленный, сгорбленный пришёл мне отворить, кровавыми глазами присматриваясь к пришельцу – до неузнаваемости изменившийся Гайдис.
Боже мой, это был он! Потерял жену и дочку, только босоногий внучок бегал за ним. Услышав мой голос, он с плачем бросился мне на шею.
Я нашёл там ту же самую, может, большую бедность, чем раньше, но добровольную. Старик скупился ради внука.
Боль, работа, вся жизнь постоянных забот пришибли его умственно так же, как телесно. Он постоянно плакал. Рассказал мне о смерти жены, браке дочки, её жизнь, болезнь, смерть, своё сиротство… жаловался на эту долю.
– А, давно бы я у Бога выпросил, чтобы забрал меня отсюда, но из-за этого бедолаги я должен жить. Пока его не воспитаю, не могу умереть, не могу! А жить так тяжело! А каждый день, когда нужно подниматься, так годы удручают!
Говоря это, он держал на коленях сиротку и обнимал её сморщенными, натруженными руками, на суставах которых возраст оставил костистые наросты и дивные пятна.
И я должен был рассказывать ему о себе. Он выкрикивал от удивления и радости, а когда я отдавал от себя и от матери гостинцы, он начал плакать и уже этих слёз удержать не мог.