Жвачку Зайцев продал в итоге с наценкой, сказав, что это за моральный ущерб.
Крынкин после того случая записался в секцию бокса, вошел во вкус, натренировался. Через год он по какому-то другому поводу как следует отметелил Зайцева, сломав ему нос. После школы сам двинул в ВДВ, чем немало удивил родителей – музыканта и университетскую преподавательницу. Знали бы, кто всему виной…
Зайцева через несколько лет взяли на каком-то мошенничестве. Он никого не сдал. Сел один. На шесть лет. На суде лишь сказал, что ни в чем не виноват, что дело сфабриковано и что он дает честное ленинское. Об этом «честном ленинском» год все гудели. Вышел Заяц по амнистии и начал бизнес. Лихой русский бизнес. Бизнес удался.
На одну из встреч одноклассников Зайцев принес Болту коробку «Дональда». Болт, Заяц и Петька поднялись в рекреацию, открыли коробку, напихали в рот по несколько резиновых прямоугольников, обнялись и стали жевать свое детство. Потом Заяц достал бутылку дорогой водки, три рюмки, и они выпили за талантливого и благородного Костю Крынкина, который погиб в никому не нужной и не понятной войне от «дружественного огня», когда свои что-то напутали и накрыли его роту «градами». От него ничего не осталось. Фрагменты тела, говоря официальным языком. Всё.
Гриша Зайцев взял на содержание Костину жену, ребенка и нищих родителей. Государству было не до них. Помянули, собрались уходить, и тут Болт неожиданно спросил:
– Заяц, я вот до сих пор не могу понять, на хрена ты тогда, соврав, сказал «честное ленинское»? Если бы все тогда раскрылось, тебя бы Янина за одно это выгнала.
– Я не соврал.
– В смысле?
– Я же тебе жвачку тогда продал, а не просто отдал. Янина спросила, не «давал» ли я. Есть разница! Я и на суде тогда правду сказал, кстати. Должно быть у человека что-то святое. У меня вот Ленин. Мне папаша всегда говорил, что, если бы не Ленин, были бы мы всей семьей в жопе, а так в люди выбились. Он каждый раз, когда американские ношеные джинсы в СССР за сто рублей продавал, вечером за Ленина пил. А ты что, Болт, думаешь, в Америке тебя кто-нибудь за «Дональд» поцеловал бы?
Болт усмехнулся, а Зайцев вздохнул:
– Такую страну просрали, конечно. Ладно, давайте к Янине зайдем.
– Ой, давайте, она тобой так гордится, особенно после ремонта, который ты в школе отгрохал. Говорит, вырастила настоящего российского купца, еще и невинно осуждённого.
– Осу́жденного, Петь, осу́жденного.
Людмила Улицкая. Дар нерукотворный[2]
© Людмила Улицкая, текст, 2021
Во вторник, после второго урока, пять избранных девочек покинули третий класс «Б». Они уже с утра были как именинницы и одеты особо: не в коричневых форменных платьях с черными фартуками и даже не в белых фартуках, а в пионерских формах «темный низ, белый верх», но пока еще без красных галстуков. Шелковые, хрустяще-стеклянные, они лежали в портфелях, еще не тронутые человеческой рукой. Девочки были лучшие из лучших, отличницы, примерного поведения, достигшие полноты необходимых, но недостаточных девяти лет. Были в классе «Б» и другие девятилетние, которые и мечтать не могли об этом по причине своих несовершенств.
Итак, пять девочек из «Б», пять из «А» и пять из «В» надели после второго урока пальто и галоши и выстроились перед школьным крыльцом в колонну попарно. Сначала одной девочке не хватило пары, но потом Лилю Жижморскую затошнило на нервной почве, и она пошла в уборную, где ее вырвало, а затем напала на нее такая головная боль, что пришлось отвести ее в кабинет врача и уложить на холодную кушетку, – чем восстановилась парность колонны.
Старшая пионервожатая Нина Хохлова, очень красивая, но косая девушка, председатель совета дружины взрослая семиклассница Львова, девочка-барабанщица Костикова и девочка Баренбойм, которая уже год ходила в Дом пионеров в кружок юного горниста, но еще не научилась выдувать связных мелодий, а пока умела только издавать отдельно взятые звуки, встали во главе колонны.
Арьергард состоял из Клавдии Ивановны Драчевой, которая в данном случае представляла собой не ту часть себя, которая была завучем, а ту, которая была парторгом, одной родительницы из родительского комитета с двумя разлегшимися на плечах развратными черно-бурыми лисицами и старичка-общественника, знающего, вероятно, тайну хождения по водам, поскольку его сапоги среди водоворотов непролазной грязи сверкали идеальным черным лоском.
Старшая вожатая дала сигнал, тряхнув помпоном на шапочке и двумя мощными кистями на свернутом дружинном знамени, барабанщик Костикова протрещала «старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал», Баренбойм надулась и издала кривой трубный звук, и все двинулись по мелко-извилистому, но в целом прямому маршруту через Миуссы, Маяковку, по улице Горького к музею. Такие же колонны двинулись от многих школ, как мужских, так и женских, потому что мероприятие это имело масштаб городской, республиканский и даже всесоюзный.
Колченогие мускулистые львы, похожие на волков, с незапамятных времен привыкшие к отборной публике, меланхолично наблюдали с высоких порталов за шеренгами лучших из лучших и притом таких молодых.
– Сколько мальчишек, – неодобрительно сказала Алёна Пшеничникова своей подруге Маше Челышевой.
– Это не хулиганы, – проницательно заметила Маша.
Действительно, мальчики в теплых пальто и завязанных под подбородками треухах были мало похожи на хулиганов.
– А девочек все-таки больше, – настаивала на чем-то сокровенном и не до конца выношенном Алёна.
Тут их ввели внутрь музея, и у всех дух свело от имперско-революционного великолепия полированного мрамора, начищенной бронзы и бархатных, шелковых и атласистых знамен всех оттенков адского пламени.
Их подвели к гардеробу, и они строем стали раздеваться. Галоши, кушаки, рукавицы – всего было слишком много. Всем было неловко, и каждому как будто не хватало по одной руке. По той, которая была занята сверточком с пионерским галстуком, положить который было некуда. У одной только толстухи Соньки Преображенской обнаружился карман на белой кофточке, и она положила в него драгоценный сверточек.
Пионервожатая Нина, покрытая пятнистым румянцем, держа в вытянутых руках тяжелое древко дружинного знамени, повела их по широкой лестнице наверх. Ковер, примятый медными прутьями на каждой ступени, был зыбким и пружинистым, как мох на сухом болоте.
Позади всех шла родительница, снявшая из-под пышных лисиц незначительное пальто и утопая подбородком в толстом меху, а рядом с ней в чудесным образом не запятнанных сапогах – старичок-общественник, сверкая металлической лысиной не хуже, чем голенищами.
– Алёна, – в шею Алёне зашептала стоявшая позади нее Светлана Багатурия, – Алёна! Я все забыла, мамой клянусь.
– Что? – удивилась хладнокровная Алёна.
– Торжественное обещание, – прошептала Светлана. – Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей… а дальше забыла…
– …торжественно обещаю горячо любить свою Родину, – высокомерно продолжила Алёна.
– Ой, вспомнила, слава богу, вспомнила, Алёночка, – обрадовалась Светлана, – мне только показалось, что я забыла!
Народ все прибывал, но никто не путался и не размешивался, все стояли по классам, по школам, ровненько, а весь длинный зал сплошь был заставлен витринами с подарками товарищу Сталину. Они были из золота, серебра, мрамора, хрусталя, перламутра, нефрита, кожи и кости. Все самое легкое и самое тяжелое, самое нежное и самое твердое пошло на эти подарки.
Индус написал приветствие на рисовом зернышке, и в другой раз, не сейчас, можно было бы посмотреть под лупой на эти волнистые буковки, похожие на мушиный помет. Китаец вырезал сто девять шаров один в другом, и опять-таки нужна была лупа, чтобы в просветах этих мелких узоров разглядеть самый маленький, внутренний шарик меньше горошины.