Посмотреть вниз его заставили звуки и запах. Низкий стон раздался откуда-то из мрака. Кашель, тяжелое дыхание. Кисловатый животный дух, какой идет от испорченного мяса. Он всмотрелся. Скамьи отсутствовали, на их месте валялись какие-то свернутые одеяла. И только уловив движение, он понял, что это люди.
Три ряда, по пятнадцать-двадцать свертков в каждом.
Но тут сестра Маргарета заперла наконец вторую дверь и оказалась возле него. Она спросила тихо:
– Можно мне сказать?
Люциуш кивнул, не в силах отвести взгляда от тел.
– Доктор Сокефалви, венгр, ваш предшественник, исчез два месяца назад при обстоятельствах, о которых пан доктор лейтенант, возможно, должен знать.
Люциуш резко повернулся к ней, пораженный этим обращением, в котором смешались польская уважительная форма и немецкий военный чин. Мгновение он изучал ее. Она была больше чем на голову ниже его, лицо ее было заключено в безупречно накрахмаленный апостольник, плотно прилегавший к щекам. Прозрачные глаза непонятного цвета, губы чуть раздвинуты, в них чувствовалось нетерпение человека, который хочет говорить. Он прикинул, что она на год-два старше его. На груди у нее висела огромная цепь с ключом, словно крест, и она все еще не отложила винтовку.
Сестра, казалось, ждала его благословения.
– Да, продолжайте, – сказал он.
Тогда, осторожно отведя его в сторону, чтобы их не слышали лежавшие на полу солдаты, она начала свой рассказ:
– Сперва нас было семеро, пан доктор лейтенант: я, и сестра Мария, и Либуше, и Елизавета, и Клара, и два доктора – один, чье имя не стоит и называть, а другой – Сокефалви, бедный Сокефалви, его я простила. Мы тогда были просто полевым лазаретом – знаете, как говорят, «залатай и отправляй дальше». Только в сентябре верховное командование оценило преимущество нашего местоположения здесь, в долине, и повысило нас до полкового госпиталя, и нам стали посылать раненых с поля боя, чтобы мы лечили их, пока нельзя будет эвакуировать их в тыл. У нас были рентгеновский аппарат и бактериологическая лаборатория, и с помощью молитвы, острых ножей и карболовой кислоты для дезинфекции ран мы могли оказывать помощь храбрым юношам, которые служили владыке помельче, земному царю. Три месяца мы лечили тех, кого настигла кара миной и саблей, гаубицей, экразитом, отравленной землей. Мы воскрешали людей, прошитых всеми пулями, что только есть в арсенале дьявола, тех, кого настиг взрыв, сабля казака, тех, кто потерял руки и ноги, уснув на морозе. Таково было наше блаженство, пан доктор, слезы радости выступают у меня на глазах, когда я думаю об этом. Даже когда у нас забрали рентгеновский аппарат и увезли в Тарнув, даже когда с последней каплей эозина мы потеряли возможность узнавать тайны бактериологических препаратов – даже тогда мы побеждали. Еще два месяца мы побеждали. Но столько молитв возносилось к небесам, доктор, не только здесь, в Галиции, но и вокруг Припяти, в Буковине и Бессарабии, и, как я слышала, в других далеких местах – в городах Фландрии и Фурлании, в Сербии и Македонии и в великом городе Варшаве, – да, когда столько уст шепчут в вечно благосклонные уши Господа и ангелы Его работают без отдыха, отводя пули своим ангельским дыханием, согревая замерзающие в снегу тела, – когда столько уст вопиет к небу, нельзя ожидать, что защита Его будет длиться вечно. И мы простили Его и не роптали, когда пала крепость Перемышль и Он отправил своих ангелов туда, а нас оставил на милость Вши.
Она помедлила. Последнее слово она сказала по-немецки, Laus, и лицо ее исказила гримаса отвращения.
– Вы знаете, что такое Вошь, доктор. Я была знакома с ней с детства, и с самых первых дней войны она была неизменной нашей спутницей. Но никогда я не видела ее в таком множестве, как в этом доме молитвы. Чем дольше шла война, тем больше она заражала все вокруг. Никогда, никогда, дорогой доктор, не видала я такой необыкновенной плодовитости ни у одного существа; порой, когда вера изменяла мне, я думала, уж не она ли и есть возлюбленное дитя Господа. По временам казалось, что если убрать из нашей юдоли все, кроме Вши, контуры земли останутся неизменными. Ах, доктор, когда я была ребенком, я представляла всех животных Ноева ковчега ручными, чистыми созданиями, с душистой шерстью и мягкими носами. Нет! Теперь я знаю, что все они кишели вшами, не только крыса, но и лев, и ласка, и злополучный жираф, они сами служили ковчегами для червей, клещей и вшей. Вы не можете представить, сколько вшей было на наших людях. Они были везде – в каждой складке одежды, в каждом шве. Сбивались в клубки, спаривались, разваливались, как угли в костре. Они застревали в расческе, зернистые, как влажная мука. Ах, пан доктор, у дьявола было время попрактиковаться со времен бедного Иова! Ибо если Зверь захочет испытать веру человека, то ему только и нужно, что устроить человеку полевую перевязку в Галиции. Ничто так не привлекает Вошь, как влажные, теплые бинты на ране, ничто так не подстегивает их кровосмесительство. Повязка, которую наложили неделю назад в Лемберге, будет так кишеть похотливыми тварями, что вы услышите, как они валятся на пол целыми комьями.
Она сделала глубокий вдох.
– Конечно, вошь может стать пыткой, но одна она не убивает. Первый случай тифа был в декабре, доктор. Я до сих пор помню того мальчика, его теплую кожу, сыпь, которая расползлась у него на груди, на ногах и руках, и те странные мысли, которые приходили ему в голову, заставляя кричать от страха. Как мы ни старались, мы его не спасли, и вскоре заболел второй солдат, вон там, – она показала на дальний угол, – и третий, вон там, и четвертый. Мы не отходили от них ни днем ни ночью, но ни хлорная известь, ни крезол не помогали. Карантин не мог сдержать болезнь. И как бы туго мы ни затягивали свою одежду, – она показала на края апостольника, – это не помогало. Вечерами я осматривала Либуше, а она – Елизавету, а Елизавета – Клару, а Клара – меня, и мы находили этих тварей на нашей собственной коже.
Она перевела дух и продолжала:
– Вот так обстояли дела, пан доктор лейтенант, когда страх перед Ней вдруг поразил душу нашего доброго венгерского доктора Сокефалви. Даже сейчас я с горячей любовью вспоминаю его – его книги, его терпение, когда он учил нас ухаживать за больными, его невинные шутки, что он, дескать, может помочь нам осматривать друг друга перед сном. Он не сразу поддался страху, храбрая душа! Я знаю, какой ужас пронзил его, когда он стоял у операционного стола и вдруг почувствовал Ее на себе. Я видела, как он старается сосредоточиться на операции. Но если чувствуешь Ее, то спасенья нет; как только начинается зуд, его уже не остановить, пан доктор лейтенант, малейший волосок, легчайшее прикосновение шерсти, и вот вы уже чувствуете, что по вам ползет армия этих тварей. Даже сейчас, если я поддаюсь слабости, то сразу представляю, что Она ползет по колену, поднимает свои крошечные острые ножки, высовывает язычок. Нет! Нет, нет, нет! Пан доктор лейтенант Кшелевский, чтобы выжить, надо научиться давать бой таким фантазиям. Но несчастный Сокефалви не смог. Я видела, как он начинает подергиваться прямо в разгар операции, как вдруг замирают его руки в окровавленных перчатках. Сначала еле заметное движение, просто небольшое замедление руки с ножом, но я знала, что он чувствует Ее. Что Она ползет у него под одеждой. По ноге, по руке, по животу – и он начинал резать снова, но Она ползла, и он снова останавливался, начинал, останавливался и в конце концов откладывал нож, сдирал перчатки, и его прежде твердые руки дрожали, когда он хватался за одежду, пытаясь унять отвратительный зуд. Вначале он соблюдал правила приличия и бросался в ризницу, чтобы раздеться. Но шли недели, и он так поддался панике, так измучился, что стал забывать о моем присутствии, обнажать части тела, которые не должны быть видны.
Она впилась взглядом в Люциуша.
– Можете представить себе этот ужас? Я тоже чувствую, как Она ползет, доктор, но я принадлежу к ордену сестер милосердия, и если мне суждено стать жертвой Ее укуса, то, значит, так тому и быть. Я не теряю достоинства. Святая Екатерина ела струпья своих подопечных, и я должна быть сильной перед больными. Это мой долг. Я смотрю на раздробленный череп и не ведаю страха. Я не дрогну перед гангреной. Нет! Я не смерть вижу перед собой, доктор, а сияние моего небесного венца. Я не крики слышу, а ангельский хор, который встретит меня. И когда я чувствую на себе Вошь, я не шарю руками по телу, точно какой-нибудь португальский орангутан, а обращаюсь мыслями к Отцу небесному на Его троне. Но Сокефалви, доктор, перед лицом страха оказался не так силен. Нигде ему не было спасения. Даже в полях, на прогулке, я видела, как он срывает с себя одежду, обнажаясь на холоде, точно безумец. Ночами я слышала его рыдания – он умолял тварь оставить его в покое. Он так часто мылся крезолом, что с него начала слезать кожа, и это только ухудшило дело, потому что уже нельзя было сказать, какой зуд сверлит его мозг, Вошь ли это или его собственная измученная плоть. Но никакие слова на него не действовали.