В какой-то момент мне стукнуло восемнадцать, и детский дом ушел из моей жизни, но не ушли вместе с ним мои страдания. Для людей, подобных мне, вообще никогда и ничего не меняется. Моя жизнь – это колесо, в котором бесконечно крутится мое бренное тело.
Поступить я никуда не смог, провоцируя приемную комиссию своим почти полным отсутствием необходимых знаний и каменной замкнутостью, зачастую заставляя их переходить чуть ли не на мат. Единственная моя дорога теперь лежала в то место, где все должно было встать на круги своя. И да, я говорю об армии. Я говорю об отбитой кирзовыми сапогами голове, выбитой селезенке и разбитом в пыль чувстве собственного достоинства.
Помню, как сидел в районном военкомате, ковыряя ботинком отклеившийся кусок дешевого линолеума, и с кучей таких же мудаков ждал своей очереди к комиссару. Зайдя в его тесный кабинет, я сразу почувствовал запах дешевого табака и перегара, смешавшегося с приторным запахом затхлых сапог. Старый усатый хрен долго нес какую-то чушь про то, что с моим здоровьем меня либо отправят в ракетные, либо вообще отпустят, но он нагло соврал: через пару месяцев я уже полумертвый валялся в сушилке, плюясь кровью на чьи-то сапоги. Так прошло мое посвящение в разведроту. Точнее сказать, первое мое наказание за нарушение какого-то выдуманного правила, о котором я даже не знал и до сих пор не знаю. Правда, о службе в армии я совершенно не жалею. Неужели можно жалеть об очередном пустом моменте жизни, когда твоя жизнь в целом не имеет других? Однако этот этап отличало от прочих то, что впоследствии именно здесь я получил те навыки, которые помогали мне до сих пор. Я вышел оттуда униженный, покалеченный, но озлобленный и обученный убивать.
А как вы думаете, что чувствует дембель, когда наконец ощущает на своей коже первый бриз долгожданной свободы, сходя на перрон родного города? Я вот, к сожалению, даже не представляю: на своем перроне мне чуть не посчастливилось подраться с каким-то алкашом, а дома меня встретила опечатанная кем-то дверь. Как оказалось позже, директор детского дома, пока я был в армии, сдавал мою квартиру всяким торчкам на пару дней, чтобы им было где колоться и пороть друг друга. К чему это привело догадаться нетрудно: один из них в припадке принял своего дружка-придурка за демона. Дружок-придурок решил подыграть и закономерно получил кусок разбитого стекла в глотку. Директора на тот момент активно судили, а я остался без квартиры.
Разбираться с этим у меня времени не было, а жить, пока идет следствие, где-то надо. Проблему я решил просто и с учетом доступных мне средств – абсолютно наплевательски. Мне пришлось ночевать в таких местах, что Геенна, чешущая теперь мои ноги алым языком, кажется мне вариантом не хуже. Дешевые клоповники, подвалы, притоны. В общем, если посмотреть на мой путевой паспорт через ультрафиолет, то можно неприятно обомлеть. И, учитывая это, не удивительно, что я завел в такой среде не самые благоприятные знакомства. Хотя и совсем неблагоприятными их назвать язык не поворачивается: благодаря им в совсем скором времени я уже мало в чем нуждался. В роскоши я, во всяком случае, не нуждался вовсе: мне достаточно было места, где я смогу свободное время проводить в одиночестве, разбавляя его, разве что, возможно, компанией какой-нибудь макулатурной книжонки, и новая работа сполна мне это позволяла. Заниматься приходилось чем придется: собирать и выбивать долги, убивать, кого скажут, продавать, что скажут, громить то, на что укажут. В общем, грех жаловаться, ведь мои таланты, раскрытые в армии, нашли свое применение на практике.
Однако хорошего понемножку, и тут стоит сделать небольшую ремарку: вся моя память о предсмертной жизни состоит из множества квадратов, словно шахматная доска, на которой черные квадраты – это глубокие ямы абсолютного неведения, а белых и вовсе нет – одно серое месиво. Когда я пытаюсь вспомнить что-то из тех времен, когда еще был жив, неизменно натыкаюсь на брешь, словно обрывается пленка на старой кассете. Именно поэтому я не помню, что конкретно случилось дальше. Помню лишь последствия: что-то гнало меня, и я бежал от этого, куда глаза глядят. Бежал на войну. И вот войну я помню очень хорошо.
И что же такое война? Учитывая, сколько было сложено песен, написано книг, создано фильмов, сколько воспето сторон этой многоликой гадины с неженским лицом, можно заключить, что война – это не что иное, как избитость и пошлость. Непревзойденная, ненужная, но такая уже родная и знакомая всем и каждому. Настолько знакомая, что вы даже можете попытаться угадать, что именно я сейчас скажу. Война – это ужасное чудовище с кривыми зубами? Смертоносный вихрь из мечей и пламени, сметающий жизнь за жизнью? Несущий разрушение ужасный Левиафан, созданный по ошибке Господом нашим? А может я скажу, что я люблю войну? Люблю за то, что понятно, где враг, а где друг? Проблема в том, что мне насрать. Все, чего я хотел – это смерть и забвение. И это тоже банально, избито и пошло. Как и все, что было сказано до, и как, возможно, будет сказано после.
Впрочем, именно здесь, в этой пошлости, и лежит, как мне кажется, ключ ко всему. Именно здесь, с этого момента моего повествования, я вижу первое противоречие своего искалеченного сознания. Переходя от вопроса про мое естество и природу, которым я задался вначале, мы натыкаемся на второй вопрос: если я бежал от какой-то смертельной угрозы на войну, то зачем тогда так яростно пытался на ней умереть? Ответ на этот вопрос дается мне уже труднее. Я не помню причины своего побега, но зато отчетливо помню, как бросался под пулеметный огонь, как сломя голову бежал через минное поле, всегда рвался в тыл врагу. Я желал смерти так рьяно, что иногда казалось, будто где-то уже слышен ее холодный голос, будто чувствуется ее мечевидный язык на моей шее. Но смерти не было дела до меня, как не было никому и никогда. Только мне начинало казаться, что я ухватил подол ее белоснежного платья, как она кокетливо выскальзывала из рук моих, скрывалась, уходила к другим, оставляя за собой раскроенные черепа, разорванную плоть и вывернутые осколками наизнанку тела. Довольно смешно в этом признаваться, но я обижался. Ревновал. Неужели я был недостоин?
Можно было, безусловно, убить себя самому. Эта мысль приходила мне не раз, но я тотчас же отталкивал ее подальше. И дело даже не в грехе, не в моральной стороне такого поступка. Это меня совершенно не волновало, как и говорилось ранее. Для меня самоубийство было чем-то сродни онанизму. Но если онанизм это всего лишь альтернатива половому акту, коих после этого может быть еще множество, то смерть это раз и навсегда. Смерть нельзя выбрать. Это Его подарок тебе. Последний мерзкий подарок перед тем, как ты поймешь, что все это не имеет никакого значения – ни жизнь, ни смерть. Вот ты умер, вот снова жив, а вот ты снова погружаешься в рутину, тонешь в ней, как свинья в куче говна, а потом опять умираешь. И опять живешь. Снова и снова.
Несмотря на все, от войны я все же получал удовольствие: предвкушал каждую новую вылазку в тыл, каждый новый летящий в меня штык-нож. Любил я в ней абсолютно все: и трястись в кузове грязного грузовика, полного потных ублюдков, ползти животом по сырой земле, пропитанной кровью, бежать сквозь лес по летнему зною, едва не падая от тянущей мертвым грузом вниз ненужной экипировки. Все это давало мне ощущение, что скоро это закончится – вот я уже готов упасть тяжелым мешком, раствориться в земле, превратившись в гной. Собственно, поэтому меня считали психом абсолютно все. Хоть я и справлялся с любой задачей, что мне давали, не любили меня даже мои командиры.
Иногда ротный, поломанный и измученный еще прошлой войной, смотрел на меня непонимающим взглядом, полным отвращения, и спрашивал: «Чего ты вообще добиваешься? Сдохнуть хочешь?». Этот мудак посвятил всего себя войне, не зная ничего, кроме нее. Он ждал этого момента всю свою жизнь – момента, когда наконец возьмет автомат не для того, чтобы стрелять по мишеням, а чтобы наконец убить, забрать чью-то жизнь. Побитый, изуродованный изнутри и снаружи, он спрашивал меня, хочу ли я сдохнуть, да так, будто это что-то постыдное, неправильное. Даже он, абсолютно аморальный и пустой человек, не понимал меня! Даже он, когда шальная пуля вспорола его брюхо, обнажив и вывалив наружу все нутро, молился, стонал и чуть не плакал. Хотя стоит отдать ему должное – до плача не дошло. Он сдержал слезы, видимо оставив на это последние свои силы. Абсолютно неразумная и глупая трата, как я тогда подумал, но, возможно, кто-то это оценил посмертной медалькой.