– Слушайте, слушайте меня, скоты вы этакие! – расходилась бывшая учительница. – Хожу я в скороходовских баретках пятый год?! Да, хожу! Жру я каждый день макароны по-флотски?! Да, жру! Так что, я стала похожа на матроса?! Почему со мной разговаривают как с пьяным матросом?! Кто дал право?! – в конце тирады она разразилась хохотом, потом разрыдалась. Навалились на неё всем миром, кое-как успокоили. Галя ещё немножко похныкала, попросила у всех прощения, и всё пошло своим чередом.
В разгар веселья пришёл Боря Тёткин. Мне даже неудобно за него стало (сосед как-никак): хоть бы штаны дуралей сменил – в обтрёпанных клёшах явился. Хорошо, что смокинг догадался не надевать. Зато с причёской постарался: так уж начесал, так взбил, что и самого почти не видно, копёнка в клёшах.
Боря держал перед собой объёмистый свёрток старых обоев. Он встал напротив Лены, переложил свёрток на сгиб левой руки, приосанился и, решив, что из-за застольного шума его не будет слышно, начал поздравление выкрикивать. Однако в тот же момент гости смолкли.
– Леночка! С днём рождения тебя! – по-ребячьи звонко прокричал Боря. Народ захихикал. Поняв, что опростоволосился, концовку Боря скомкал: – Желаю счастья, и чтобы ты это… оставалась такой же ништяковской, – уже без энтузиазма пропищал он и принялся разматывать свёрток.
Подарком оказались ласты и маска с трубкой для подводного плавания.
– Борька, акваланг забыл, что ли? А ружьё подводное? Чем от акул-то отбиваться? – взвыли гости.
Боря насмешников игнорировал. Он разулся, надел ласты, приладил ко лбу маску, залез на табурет и, дирижируя сам себе дыхательной трубкой, исполнил «Айсберг»[6].
Молодец всё-таки Боря: потешил народ, хотя смешить он никого не собирался. Поздравил, как умел, одарил, чем мог, бесхитростно, от души. С детства так: всем был рад удружить, причём без всякого расчёта на благодарность.
Часов в девять вечера гурьбой двинулись на аллею. Там, разбившись на группы, расселись по скамейкам. Со мной рядом устроилась симпатичная двадцатилетняя Ирочка, двоюродная сестра Лены. Жаловалась на невыносимо глупых, инфантильных однокурсников.
– Клеился один недавно, – рассказывала она, – пригласил в мороженицу. И представь, так он в это мороженое вцепился, что и про меня забыл. Прямо как дитё малое: причмокивает, ложечку облизывает…
Ирочка угрелась под моей рукой, в голове гулял хмель, воздух был чист и прохладен – век бы так сидел. Тут какой-то пьяненький расхристанный тип, пошатываясь, подошёл к кустам, остановился – напротив нас с Ирочкой – и стал мочиться.
– Эй, уважаемый! – крикнул я ему. – С ума сошёл? Сгинь отсюда!
Он оглянулся и, пробурчав что-то, захихикал. Я подошёл, дал ему пинка – он кувыркнулся в куст. Ирочка захлопала. Только я вернулся на место, наглец бросился ко мне, точно рассерженный кабанчик. Пришлось поторапливаться. Упреждая удар (он уже размахнулся), я хлопнул его по загривку. Хлопнул от души: он свалился.
– Пойдём, милая, пересядем, – сказал я Ирочке, подавая ей руку.
Не успели мы отойти, как побитому пришёл на подмогу инвалид-колясочник Витя Мигайло. Подрулил на своей коляске и принялся тыркать мне в спину тростью. Он мог кое-как передвигаться на ногах, поэтому всегда возил её с собой. Тычки были довольно чувствительные; я разозлился, вырвал у него трость и зашвырнул в кусты. Тогда он в меня плюнул. Мне бы стерпеть – инвалид как-никак – повернуться да идти себе любезничать с Ирочкой. Но я вспылил: ухватился за коляску, поднатужился и бросил её вместе с седоком вслед за тростью. Мигайло верещал что-то, матерился, потом стал звать на помощь.
Ко мне подошёл Семёнов.
– Зря ты с этим чёртом связался, он этого так не оставит.
Я согласился:
– Да, нехорошо вышло. Больной человек…
– Больной. А отчего, ты думаешь, он в коляске оказался? – Андрей понизил голос: – Он дятел по жизни: его стараниями не один уже на нарах парится. Вот здоровьишко-то и отняли, чтоб не так резво к ментам бегал. Только он не угомонился, так же стучит. Менты за него по-любому впрягутся. Так что мой тебе совет: купи ящик пива да попробуй с козлом замириться.
Мигайло тем временем вытащили из кустов.
– Ты попал, сука! Ну, ты попал! – кричал он мне жестяным скрипучим фальцетом. Он то рычал на своих пьяных дружков, которые всё не могли его усадить в коляску как следует, то пророчил беды на мою голову.
Я, признаться, поначалу призадумался о совете Семёнова, но потом выбросил из головы. Обычная пьяная заварушка. Предлагать мировую казалось сущей нелепицей. Так что я не пошёл. А через день, в пять утра, за мной приехали.
Звонили, не переставая. Я включил торшер и только успел надеть штаны, как дверь в комнату распахнулась: вошли трое дерзкого вида парней.
– Проснулся, дорогуша? Давай одевайся, шевели булками, – приказал тот, что вошёл первым, – невысокий, поджарый с приплюснутым, как утиный клюв, носом.
– Да вы что, с ума посходили?! – вскричал появившийся в дверях Саша. – Какого чёрта…
– Пасть закрой! – почти синхронно зарычали на него двое других.
– Эй, орлы, – сказал я, уже догадавшись, что за гости пожаловали, – если вы сейчас удостоверения не предъявите, завтра с прокуратурой разбираться будете.
– Смотрите-ка, грамотная шпана пошла! – изумился Утконосый.
Удостоверения они всё же показали. Как я и думал – уголовный розыск. На Саше лица не было. Я его как мог успокоил: недоразумение, мол, разберутся. Оделся и вышел в окружении оперативников. По дороге в отделение (везли меня на заднем сиденье УАЗа) Утконосый посоветовал:
– Дьяконов, лучше будет, если прямо сейчас рассказывать начнёшь.
Я промолчал. Меня брали на понт – обычный приём оперативников, о котором каждый дурак знает: постараться расколоть подозреваемого сразу при задержании. Виноват, не виноват, авось ляпнет что-нибудь полезное.
Ехали. Белая ночь за окошком УАЗа превращалась в блёклый рассвет. За всю жизнь до последнего года только единожды я побывал в отделении в качестве задержанного: семнадцать лет мне было, подрались во время салюта. А тут что-то зачастил.
Вот и отделение. Поднялись на второй этаж. В коротком коридорчике три кабинета; Утконосый, который следовал впереди, открыл одну из дверей и доложил с порога:
– Васильевич, взяли!
Окно в кабинете было наглухо зашторено; попахивало перегаром. Васильевич писал что-то при свете настольной лампы. Чёрные, тронутые сединой волосы с просветом на макушке; из-за ворота поношенного пиджачка торчала оборванная петелька. Дознаватель или следователь.
Меня усадили на стул и приступили:
– В какое время вчера пришёл к Розенбергу? – вкрадчиво спрашивал один.
– Где до этого был, с кем?! – рявкал другой.
– Быстрей соображай! – поторапливал третий.
Я отвечал, но чувствовал: что-то сыщики хранят в запасе, чем-то рассчитывают меня огорошить. Так и вышло. Они вроде бы уже остыли, начали говорить, что я, в общем-то, парень неплохой, что жениться мне пора и прочее. Как вдруг тот, что стоял слева от меня, обронил:
– Я понимаю: выпили, повеселились, а резать-то зачем?
И в тот же момент – уже другой, тот, что справа надо мной нависал, – заревел прямо в ухо:
– Ты Мигайло порезал?! Отвечай, сука!
Вот оно что: всё-таки нарвался неугомонный инвалид. Оперативники о нашей потасовке, надо полагать, пронюхали и решили попытать удачу.
– Да ну, ребята, смеётесь, что ли? Зачем мне его резать? – сказал я и добавил: – Он на днях меня провоцировал, так я его и пальцем не тронул – катнул в кусты его драндулет, и всё.
– Катнул, – хмыкнул один из оперативников. – Не катнул, а бросил с размаха. Думаешь, не знаем?
– Мигайло килограмм на семьдесят потянет, да коляска – пуда на два… Ни фига себе «бросил с размаха», – сказал следователь.
Он положил ручку, повернулся ко мне: лицо страстотерпца – взгляд измученный.
– Ладно, парни, пора закругляться, – сказал он оперативникам.