– Д-да, – кивнул Дениска. – Вы пригласите ее? Пригласите?
Лев Георгиевич снял очки, немного помолчал.
– Нет.
– Почему-у-у?
– Потому что я сказал: нет. Если у тебя закончились уроки, иди домой.
Черные кудри снова склонились над тетрадями. Рука вернулась к недописанному слову, но так и не закончила его. Лев Георгиевич исподлобья смотрел вслед уходящему мальчику.
Дениска всхлипывал. Он чувствовал себя ужасно и с трудом сдерживал слезы. Только не заплакать, только не заплакать. Его могли увидеть друзья, одноклассники, Наташа!
Плетясь в конце последней волны школьников, Дениска усиленно обдумывал то, что натворил и не мог исправить. Он поставил Любовь Григорьевну в ужасно неловкое положение, теперь она будет чувствовать себя дурой. А она не дура!
Знакомые голоса прощались, смеялись, желали друг другу хороших каникул. Один лишь Дениска грустил. Надо было объяснить маме, почему он задержался и почему он такой понурый.
Под ногами шуршали листья. Липли к подошвам.
У ворот – старых, железных, покрытых облупившейся черной краской – он увидел Любовь Григорьевну. Она помахала ему рукой. Дениска оглянулся назад. Да, именно ему.
Он помахал ей в ответ. Веснушчатые щеки, широко раздвинутые в улыбке, мокли от слез. Благо, начался дождь, скрывший это обстоятельство.
«Я не смогу сказать ей, – подумал Дениска. – Не смогу».
Балкон
Придя домой, Лев Георгиевич продолжал думать о том настырном мальчишке и, разумеется, о Любе. Последнее удивляло больше всего. Он не мог выбросить из головы эту излишне сентиментальную, неуверенную в себе женщину, носящую черный балахон и искренне верящую, что этот балахон скрывает отсутствие фигуры. Лев Георгиевич не мог спрятать ее портрет за мишурой формул, физический законов. Ежесекундно поступали приказы из главного штаба – мозга – прекратить тратить время и умственные ресурсы на бессмысленные рассуждения. Но – наверное, в первый раз в жизни – эти приказы ничего не значили.
Всю дорогу до дома он не мог перестать думать о Любе и злился.
Жил Лев Георгиевич в сорока шести минутах ходьбы от школы; он снимал комнату у глуховатой старушки. Ипполита Ивановна, названная отцом-механиком в честь царицы амазонок, обожала своего единственного жильца. После смерти мужа Ипполита Ивановна осталась одна в чужом сером городе, где она никого не знала (а если и знала кого-то, то эти «кто-то» ей были неприятны).
Однажды в дверь постучал молодой (но выглядящий немолодо), угрюмый человек. За спиной у него была сумка, в левой руке – портфель, а в правой – сорванное объявление.
– Вы все еще сдаете комнату? – спросил он, даже не поздоровавшись.
– Да, – кивнула Ипполита Ивановна, прижимая руки к груди. Она уже не надеялась, не ждала гостей, вышла в халате, непричесанная.
Молодой человек ей сначала не понравился, было в нем что-то отталкивающее. Металлический голос, отсутствие мимики и хороших манер. Ипполита Ивановна хотела громко хлопнуть дверью прямо перед его длиннющим носом, но передумала. Вдове нужны были деньги (она вышла замуж в семнадцать лет, так что не имела ни образования, ни представления, что такое работа).
– Цена та же, что в объявлении?
– Да.
– Я сниму комнату на неопределенный срок. Готов заплатить за месяц вперед. И доплачу столько, сколько потребуется, если будете готовить мне завтрак.
Ипполита Ивановна вспыхнула. Она не умела готовить, но умолчала об этом. Справится как-нибудь, проглотит, переварит! Из трех комнат нахал выбрал самую маленькую, с единственным преимуществом – застекленным балконом. Павлуша (муж Ипполиты Ивановны) любил курить на этом балконе, а она не переносила запах табачного дыма.
– Вы курите? – спросила неприязненно Ипполита Ивановна.
– Да, курить буду на балконе, – констатировал нахал, поставил дорожную сумку на чистое покрывало, достал несколько вещей, кошелек, расплатился, как и обещал, за месяц.
Поначалу вдова недолюбливала Льва Георгиевича (он представился спустя шесть дней, невзначай, когда забирал завтрак с кухни). Однажды Ипполита Ивановна хотела плюнуть ему в чай, но сдержалась. Человек он был неприятный, но жилец – мечта. Тихий, спокойный, способный починить любую вещь в доме, стоит только попросить. Да, грубоват. Да, курит. Да, порой ведет себя, как бесчувственная машина. Но за шесть лет совместной жизни Ипполита Ивановна полюбила жильца, как родного племянника.
– Лева Жорикович! – приветствовала его Ипполита Ивановна. – Ты сегодня рано, дорогой.
– Сокращенные уроки, – ответил Лев Георгиевич задумчиво, повышая до нужной громкости голос, снял мокрое пальто, разулся.
Ипполита Ивановна сразу заметила: что-то стряслось.
– Левушка, у тебя что-то случилось? – спросила она озабоченно, кутаясь в шаль.
– Нет.
– Уверен? Ты сегодня более угрюмый, чем обычно, а я не уверена, что такое вообще возможно!
– Я в порядке.
Голос и мимика, как у Железного Дровосека. Кажется, все как всегда. Но женское сердце невозможно обмануть!
– Ты уверен?
– Да.
Он уже прошел в свою комнату, оставил портфель у стола, снял пиджак, жилет и, оставшись в одних брюках и легонькой рубашке, вышел на балкон. Даже не надел тапочки!
– Простынешь же, Лева, а мне потом тебя выхаживать, – ворчала хозяйка, вынося домашние тапки на балкон.
– Мне не холодно, – ответил равнодушно тот, закуривая.
– Все вы так говорите, а потом простужаетесь!
С минуту молчали. Лева смотрел на горизонт, о чем-то задумавшись. Но не так, как обычно. Было что-то в этой задумчивости печальное, неопределенное.
– Шли бы вы, Ипполита Ивановна, я окно хочу открыть, а вы в одной шали. Я за больными ухаживать не умею, пропадете.
Так по-сыновьи прозвучали его слова, что Ипполита Ивановна растаяла.
– Есть-то будешь? – спросила она.
– Да.
С улицы задувало дух опавших листьев. Недалеко пронесся трамвай. Залаяла собака. Ипполита Ивановна зашаркала на кухню. Загремела кухонная утварь. Что-то стеклянное упало на пол, по звуку не разбилось. Все идет своим чередом. Однако в этой осени, оголяющихся деревьях Лев Георгиевич видел нечто большее, чем смену времен года. Он предчувствовал что-то, но никак не мог понять, что именно. Будто расстройство желудка, только не в желудке, а чуть выше, где-то в груди.
– Рита твоя звонила сегодня, – прокряхтела с характерным выражением лица Ипполита Ивановна, стоя в дверном проеме, кутаясь уже в две шали. – Просила, чтоб ты ей перезвонил. Ты, Лева, будь добр, скажи ей, чтобы она больше не звонила и не приходила сюда, пока не извинится за свой тон! Ты меня понял? И пусть запомнит, что я – Ипполита Ивановна, не Ипполина, не И-Полина, не Иппонина! Ипполита Ивановна! И-п-п-о-л-и-та! Пусть зарубит себе на носу!
От горячности слов волосы хозяйки растрепались.
– Ты меня слышал, Лева?
– Что? – переспросил тот. Он погрузился в чужие бесформенные мысли, не имеющие логического строя. – Простите, задумался.
Ипполита Ивановна махнула рукой, пошла на кухню. Завизжал чайник.
– Ох, ох, что с ним, – причитала старушка, осторожно переливая кипяток, – хороший же парень: красивый, хоть и носатый; умный, хоть и нудный; рукастый, в доме все чинит… А что-то не так с ним, ох, не так. Будто сломалось что-то в человеке…
– Сломалось, – повторил задумчиво Лев Георгиевич.
«Когда, если не сейчас?» – подумал он, вернулся в комнату. Закрыл дверь на щеколду. Быстро прошел к комоду, героически закрывавшему проплешину на обоях, открыл нижний ящик, до которого Ипполита Ивановна во время уборки не могла дотянуться из-за больной спины, и достал оттуда маленький сверток. Неуверенно осмотрел его содержимое – баночку мыльных пузырей, которую купил в киоске на другом конце города. Купил, пожалел, застыдился, спрятал, но не выбросил.
Однажды он увидел Любовь Григорьевну, пускающую мыльные пузыри с видом неподдельной умиротворенности. Она, заметив его, спрятала бутылочку, улыбнулась, сказала лишь: «Это расслабляет!»; и убежала.