Они все еще щурятся. Морщатся, переглядываются, но молчат.
– Вы понимаете? – почему-то продолжаю настаивать я. – Мне не досталось даже жалкого кусочка хлеба!
Один из немцев вдруг начинает смеяться. Другой немедленно спрашивает у него:
– Что она говорит?
– Говорит, что ей не хватило еды.
– Неужели она хочет, чтобы мы ей посочувствовали?
– Да кто их, русских, разберет. Посочувствуй, у тебя это отлично получается. Особенно хорошо ты сочувствуешь женщинам.
– Думаешь, она этого хочет?
– А ты разве не понял? Она только что прямым текстом сказала, что возбуждается при виде твоей формы и готова переспать с тобой за кусок хлеба. Ну, иди. Пользуйся. Сочувствуй.
У меня пропадает дар речи. Но почему-то разум твердит: нельзя показывать им, что я понимаю немецкий язык.
– Хлеба жалко, – вздыхает нацист.
– Да? А ты без хлеба.
– Ты думаешь, я б отказался? Но начальство… если узнает – вылечу мигом. Нельзя нацию осквернять и пачкать.
– Какой ты нежный! Ну тогда скажи даме, что сегодня веселья не будет.
Они снова смотрят на меня, отворачиваются и продолжают трапезу, потеряв ко мне интерес.
Да и мне как-то больше не хочется выпрашивать у них продукты. Я скрещиваю на груди руки, отхожу подальше от немцев и тихонько ложусь на землю. Прижимаю к груди колени и закрываю глаза. Все хорошо, все отлично! Вот только б найти, чем накрыться от вечернего холода… и чего съестного в рот положить… И будет все идеально!
Засыпаю. Некрепко совсем, слышу голоса людей, слышу возню, но дремлю. Еще в вагоне неизвестно сколько трястись. Нужно сил поднабраться. Дорога обещает быть долгой…
Меня будят нервные выкрики немцев и громыхание железа. Открываю глаза и передергиваюсь от утреннего холода, ледяной влажности и тумана. Вижу, что начинает светлеть. Несильно, правда, лишь небо чуть-чуть цвет поменяло.
В животе уже сводит от голода. А немцы кричат, автоматами машут и в вагоны всех загоняют. Поезд, оказывается, уже прибыл. Действительно товарняк. Хорошо хоть двери закрываются, а то мы так все повыпадываем. Хотя… это был бы прекрасный шанс сбежать.
Сливаюсь с толпой. Тот самый немец, что коверкал мои слова своим переводом, распределял всех по вагонам. Другие же стояли и охраняли, чтобы не дай боже кто-нибудь не удрал.
Как же глупо я все-таки надеялась, что с прибытием поезда станет легче…
В вагоне были люди. Много людей, почти битком, а меня к ним протискивают. Встаю босиком на ледяное железо. И не лечь, не сесть, не развернуться – теснота такая, что даже голову не повернуть! Глотаю свежий воздух, пока дверь еще держат открытой. Окидываю взглядом вагон. Все замученные, голодные, уставшие, потные, немытые… и я такая же. И настолько разящая внутри стоит вонь, что я даже закашливаюсь и закрываю лицо руками.
Немцы умудряются втиснуть в наш вагон еще шестерых, после чего двери запираются. Люди жмутся друг другу вплотную, руку поднять – и то тяжело, ее еще вытащить надо! Душно, воздух спертый, отвратительный. Пахнет гнилью, потом, мочой – голова кружится. Живот сводит в судорогах. Уже сутки будут, как я ничего не ела. Все почему-то молчат, и я нахожу в себе силы выдавить:
– Вы давно здесь?
Тишина. Никто вступать в диалог не хочет. Либо устали, либо смысла не видят, либо так немцев боятся. Только один мальчишка около меня, по виду не старше моего Никитки, с удивительной бодростью отвечает:
– Дяденька утром сказал: почти три дня.
Я снова закашливаюсь от вони, встречаюсь взглядом с пацаном и спрашиваю:
– А тебя зачем поймали? Ты же маленький.
– А я не знаю, – охотно делится он. – Меня мамка в магазин отправила, я назад возвращался и встретил немецких дяденек. Они так смешно по-русски болтают! Меня спросили, где мои родители. А я: «Дома». Хотел только их сбегать позвать, а меня схватили и идти за всеми заставили.
– Вас здесь кормят?
– Ага, уже целых два раза покормили! А еще… Знаешь, что у меня есть?
Он выковыривает из грязного кармана брюк пряник и незаметно кладет мне в ладонь.
– Ты чего… – шепчу я. – Это же твое… Ты же голодный, наверное…
– Да не, нас кормили уже. А пряники я не люблю. В магазине теть Люся работает, она мне их всегда дает почему-то, а я в карманы бросаю и забываю. Когда домой приедем, я тебе теть Люсю покажу. Может, и тебе даст чего-нибудь. Она добрая.
Я несмело подношу пряник к губам. Люди на меня исподлобья смотрят, но ничего не говорят. Было бы благородно сейчас поделиться с ними, но тогда я рискую получить голодный обморок. Откусываю крохотный кусочек и рассасываю, долго пережевываю и наконец осмеливаюсь проглотить. Мятный, немного отвердевший и грязный, но сладкий и настоящий. Решаюсь на еще один кусок. Большой – но последний. Иначе если мне и потом еды не достанется, я просто умру. А так у меня будет хоть пряник.
Мальчик замолкает на несколько секунд. Уже с грустью вздыхает:
– Меня мамка в пятницу на прививку водила. Там мне такой укол болючий поставили. А у меня после прививок всегда жар и голова болит. Я у немецких дяденек просил таблетку, а они не дали почему-то. Может, они мой язык не понимают?
И я вдруг со страхом и горечью понимаю, зачем немцы повязали этого мальчишку, куда его везут и что с ним собираются сделать. Понимаю – но не подаю виду. Не хочу верить и думать об этом. Сглатываю. Неуверенно улыбаюсь.
А он ни о чем не догадывается.
Он вообще ни о чем не догадывается.
Вдруг берет меня за руку и тихо произносит:
– У нас на прошлой неделе курица белая сдохла. Она давно болела, уже не ходила совсем. На одном месте сидела, а на глазах – пленка какая-то. Я ей зерен давал и воды. Жалко, что сдохла… Мы ее в огороде похоронили. Я веточку в это место воткнул. Мамка говорит, что теперь ей хорошо.
Он опять замолкает.
Я не знаю, что ответить. Поэтому просто стою и жду, когда поезд придет в движение.
Стою уже где-то час. Ноги устали, но не присядешь, и от вони никуда не денешься. Так жарко становится, так душно… Мне остается опираться то на одну ногу, то на другую, чтобы нагрузки поменьше было. Успокаиваю себя пряником и мыслью о том, что я смогу все перетерпеть. Искушаюсь и откусываю мучной кругляш еще раз. На этот раз обещаю себе – в последний.
Наконец поезд громыхнул, загудел и очень лениво сдвинулся с места, будто бы хотел еще постоять, подремать. Наверное, пока распределяли людей, пока усаживались сами… Столько времени и прошло.
Слишком душно. Воздуха не хватает. Я пытаюсь протиснуться сквозь потную, липкую толпу. Щемлюсь, изворачиваюсь, но оказываюсь у заветной стены. Прислоняюсь щекой к холодному железу и облегченно закрываю глаза.
Как ни странно, засыпаю почти сразу. Истощенная, сплю стоя, опираясь на дребезжащую стену вагона. И мне даже сон снится. Правда, их много, и они все какие-то странные, бессвязные: не начатые и не законченные. Словно вырванные отрывки из книги. Дом снился, мамка ворчащая. Потом площадь, засада, нацисты. Снилось, как мы с немцами все еще идем, реку какую-то переплываем… они все рявкают на нас… Снилось, как мы приехали в Германию, а там я папку встретила, который мне блокнот немецкий подарил…
Мы останавливаемся. Я не могу даже глаз разлепить – закрываются. Но с усилием просыпаюсь, поскольку опять могу прозевать кормежку. Утешает, что сейчас я нахожусь почти ближе всех к выходу.
Но нас даже не открывают. Возятся с другими вагонами, кричат и снова чем-то гремят. Видать, новеньких засаживают. Я вздыхаю и вдруг замечаю небольшую щель. Прислоняюсь к ней.
Оттуда, оказывается, продувает ветром и чистым воздухом! Вот где я могу спастись от вони с духотой! Вот где могу наблюдать за происходящим вне вагона!
На этот раз возятся быстрее. Поезд трогается, а я с интересом гляжу в щель.
Неровные горбы холмов проносятся мимо замершим зеленым морем в ненастье. Как небрежные веснушки, их осыпают созвездия незабудок, разбавленных в некоторых местах душистым цикорием. Пролетают реки, зеркалами отражающие мохнатые облака. Зеленые июльские деревья. Деревни с маленькими домиками. Все-все: стада кучерявых овечек, холмы и равнины, блеск солнца в реках, пашни и поля – все пролетает мимо меня. Весь этот мир, все это летнее блаженство находится за железной стеной душного вонючего вагона.