Как же я могу задать ему вопросы, если не знаю даже, как он выглядит? Наверное, все-таки покормят. Иначе… иначе придется жевать сено и запивать своими же слезами.
– Идемте за мной, – говорит Марлин. – Нужно проверить вас на заболевания и записать имена. С завтрашнего дня приступите к работе.
И я плетусь за ней… не в ожидании чуда, побега или милосердия. Не в ожидании объяснений, поблажек и поощрений. И даже не в ожидании теплой кровати, уютного барака и добрых соседей.
Но в ожидании ломтя мягкого хлеба и одной-единственной кружки воды.
Глава 5
В детстве я любила размышлять по поводу предстоящего взросления.
Какой я буду… ну, скажем, лет в тридцать? Или в сорок? Или в сорок пять, как мамка?
Красивой тетенькой в кашемировом пальто и шляпке. С сумочкой и туфлями на высоких каблуках, которые громко цокают, соприкасаясь с землей. Ветер будет раздувать мой шелковый шарф, а я смеяться и подтирать кончиком пальца в перчатке помаду, что имела вольность забраться за контур губ.
Или я буду такой же, как мамка – полной, в холщовом фартуке, умеющей изумительно готовить и выплясывающей танго каждый вечер. А днем – пропадающей в огороде или на покосе, под агрессивной жарой и злорадно ухмыляющимся июльским солнцем.
Или я буду… никакой?
Навечно застывшей шестнадцатилетней девочкой, которую посадили в этот лагерь, словно в консервную банку… и законсервировали в этой банке внешность, поведение. Надежды о будущем и мечты.
Я уже чувствую, что буду здесь сморщенной помидоркой на дне банки с засолом. Все еще вкусной, но уже выжатой и совсем несвежей.
Если буду вообще.
Если мне позволят быть.
Теперь даже на жизнь я должна спрашивать разрешение у незнакомых людей.
Марлин сидит за столом и выводит на свежей бумаге текст. Я заглядываю в тетрадь. Наверху синеет мое имя, написанное на немецком.
Эта страница посвящена мне. Эта, как и десятки таких же в толстой пыльной тетради. Тетради – лишь одной, одной из многих, которые разрывают полки шкафов. И каждый лист каждой тетради – человек. Чья-то биография, записанная небрежной немецкой рукой.
Так ли я представляла свое будущее?
– Сколько тебе лет? – спрашивает Марлин, выстукивая кончиком перьевой ручки по столу.
А я моментально пытаюсь сообразить, какой возраст мне назвать лучше всего, чтобы получить хоть элементарное сострадание и какие-то поблажки. Хотя бы от Марлин.
– Ну? Сколько? – торопит она.
Я вздыхаю и сдаюсь:
– Шестнадцать.
Марлин пишет.
– Происхождение?
– Пролетарская семья.
– Да нет же! Национальность!
Тут я быстро смекаю, что вот она – лазейка к благодушному отношению.
– Я… Наполовину русская, наполовину украинка, но… Еще у меня есть немецкие корни.
Она поднимает глаза:
– Что?
– Правда. Честное слово. Мои дальние родственники – коренные немцы.
Марлин морщится, и я мгновенно замолкаю. Встряхивает желтыми кудрями. От нее так насыщенно пахнет печеными яблоками, сладкими яблоками, яблочными пирожками…
– Шить умеешь? – внезапно говорит Марлин.
Я на секунду замираю.
Шить я умею. В школе посещала кружок «Умелые руки», где меня обучили хитростям любой уважающей себя девушки. Но стоит ли об этом говорить?
– Нет.
– Научишься. Будешь кроить одежду для рабочих. У нас всего две швеи, а рабочих стало вдвое больше. Завтра я выдам тебе материалы.
– У меня будет рабочее место?
– Барак твое рабочее место. И процесс я буду контролировать лично.
Марлин замолкает. Вдруг взмахивает рукой, будто опомнясь.
– Санитары тебя осмотрели? – спрашивает, а я чувствую, как краснею.
Да, меня осматривали. И я не хочу об этом ни вспоминать, ни рассказывать. Надеюсь, что, если не буду думать, все забудется, как страшный сон. Слишком унизительно и позорно, чтобы кто-то еще знал об этом факте моей биографии.
Интересно, а с какой целью они вообще все это проверяли?
– Что ты молчишь?! Я задала тебе вопрос!
– Да, – выдавливаю я. – Я же при вас заходила.
– Я должна была удостовериться.
– Скажите, а… То, что они проверяли… Это так важно?
– Важно?! А если вдруг у тебя вши, а ты заразишь нас?!
– Так я не о вшах… – вздыхаю я и замолкаю.
Марлин кладет ручку и долго смотрит мне в глаза. Чуть сжимает губы и медленно произносит:
– Это принято во всех лагерях, где работают русские.
– А для чего это приняли?
– Ты меня спрашиваешь? Вера… Вера же, да?
– Да.
– К такими вопросами обратись к коменданту. Не я здесь всем руковожу.
– Было бы забавно его об этом спросить, – горько усмехаюсь я, но Марлин больше не говорит ничего.
Захлопывает тетрадь и пихает ее в глотку пыльного шкафа. Бросает мне короткое "иди" и выгребает новую тетрадь, пахнущую непорочной бумагой…
И я иду. Накормленная – Марлин все-таки выпросила у таинственного коменданта нам паек – напоенная, но до безразличия уставшая.
Уже не помню, кто меня доводит. Отпирают тяжеленный засов и толкают меня в женский барак, мой новый дом.
А изнутри он даже больше кажется, нежели снаружи. Чем-то напоминает обычную больницу. В несколько рядов выстраиваются железные двухэтажные койки. Около некоторых даже табуретки с помятыми фляжками воды, клубками пряжи, носками и шарфиками. А пахнет сырой землей и немного глиной.
И девушки есть. Как-то на удивление и не замученные совсем, а веселые, бравые и живые. Новоприбывших в кольцо обвили – кто на полу сидит, кто на койке, кто на табуретку уселся. Рассказывают, видать, что-то, а у самих глаза горят.
Я мнусь. Не решаюсь пройти дальше, пока ко мне не подскакивает какая-то девочка.
А, нет… Девушка. Просто маленькая и щупленькая, как мышка, с совершенно детской фигурой, но лицом как минимум двадцатилетней. Волосики белые, жиденькие, ресницы светлые, а бровей вообще не видать.
– А тебя как зовут? – выпаливает она, хватаясь тоненькой ручкой за мое запястье и волоча вглубь барака.
Мне неловко, что все упираются в меня взглядами. Опускаю голову и поспеваю за девицей. Она толкает меня на койку, наверное, приглашая таким образом присесть.
– Ну? Зовут тебя как? Ты какая-то маленькая слишком. Тебе пятнадцать хоть есть?
– Семнадцать будет, – отвечаю я и прикрываю лицо ладонями.
– Как говорится, не суди по возрасту, суди по уму. А имя? Имя-то у тебя есть? Как говорится, человек без имени…
– Вера.
– Вера? Тебя зовут Вера? А меня Василиса, но все здесь Васькой кличут. Наверное, из-за кота. У меня кот Васька дома остался, так я за него здесь больше всех переживаю. Он же там один… Ладно, если соседи вспомнят, а вдруг нет? Меня же еще в начале июля сюда привезли…
Я озираюсь.
Все такое грубое, мужицкое, серое. Не барак, а сарай какой-то. На потолке балки, и пол весь замызганный…
А женщины на меня так и смотрят, но ничего не говорят. Ждут, видать, когда Васька замолчит. С некой даже… почтительностью, что ли?
– У меня уже язык заплетается одно и то же рассказывать, – вздыхает Васька и откидывает жиденькие волосики назад.
– Так не рассказывай, – тихо говорю я и пожимаю плечами.
– Ты что! Как можно! Ты же должна тут обо всем знать! Да еще и маленькая, так быстро не сориентируешься…
– А ты из города? – усмехаюсь.
Васька прерывается.
– Я-то? Да. А ты откуда знаешь?
– Видно. В деревне шестнадцатилетнюю уже кобылой считают. Полноценным взрослым человеком. А в городе – да. В городе – маленькая. Потому что городские огород не полют, коров не загоняют, кур не кормят, за лошадьми не ухаживают. Белоручки. Уж прости, Вась.
Другие женщины почему-то начинают хихикать. Васька зыркает на них, и те замолкают.
– Ну и молодец, что к труду приучена, – беззаботно взмахивает она рукой. – Здесь это ценится. Правда, не только это… но тебе пока рано про такое рассказывать.
– Что это вообще за место? Штаб какой-то?