Я дотрагиваюсь до горячих перьев подушечкой пальца. Птица сопит и тяжело, с большим трудом дышит. От прикосновений немного дрожит. Да и от испуга, наверное, тоже…
Складываю платок вчетверо и подцепляю им птицу. Та начинает пищать, дергаться, встряхиваться и пытаться свалиться с рук.
А потом затихает… Лишь смотрит на нас блестящими бусинками и не шевелится… Дышит…
Аккуратно доносим его до избы. Машкиной, та ближе, да и ее мамка, теть Дуся, завсегда гостям рада.
Она охает, тут же птицу на газеты кладет, а нам пока квасу льет черпаком. Да, что мне в их избе запомнилось больше всего, так это две большие бочки в сенях. В первой вечно квас застаивается, марлей накрытый – только подходи, зачерпывай и пей (мамка как узнает – ворчать начинает, дескать, там градусы). А во второй бочке – мед. Их папка пчельник держит, меда полную кадку наберет и в сени ставит. А оттуда широкой такой ложкой по чашкам его теть Дуся разливает. Мед у них всегда вкуснейший, горьковатый немного, но такой душистый, разнотравный. Если днем к Машке зайду – ее мамка квасу мне наплещет, коли вечером – молоко или чай с медом. Папка все время смеется и их семейство пчелками зовет.
И уж всех на ноги подняли! И папка с браткой пришли, и мамка прибежала, и даже ветеринаршу нашу сельскую позвали! Все птицу окружили и давай советами засыпать, что и как делать следует…
Папка хмурится:
– Крыло поранено, обработать надо…
– Куда ты ее на голодный желудок лечить собрался, лекарь ты колхозный! Покорми для начала! Она, бедняжечка, сколько без еды маялася, ползала…
– Погоди, Ниля, не жужжи! Ты телочек лечишь, а птиц пробовала хоть раз? А? Нет! Так и не лезь, куда не просят. Обработать рану надо сначала…
– Только ты, Макар, руки сначала помой, – останавливает ветеринарша. – А то грязь в рану занесешь…
Помню, тогда мы целый божий день над птичкой тряслись. Но ничего, это того стоило. Скоро мы его в лес выпустили и… Он полетел! Сытый, вылеченный – полетел к себе домой!
Какой же счастливой я себя тогда ощущала! Наверное, именно тогда окончательно с будущей профессией и определилась…
Почему я это вдруг вспомнила?
Да потому, что среди немецких окурков и брошеных консервных банок я неожиданно нашла точно такой же серый комочек – дрожащий от холода и совсем горячий.
Сажусь на корточки.
Он бьется среди мусора, пытается выкарабкаться из обилия папирос… и у него тоже сломано крыло.
На секунду представляю, что сейчас так же сгребу его в платок и потащу к родителям Машки, которые обязательно нальют мне ядреного пенного квасу и позовут мамку с папкой…
Всего на секунду.
А потом тяжело вздыхаю, поддеваю птицу руками и начинаю поднимать. Та вцепляется в мою кожу крохотными коготочками и пытается клюнуть большой палец. Страх, его черные бусинки-глаза выражают неистовый страх. Да, он не доверяет людям, но не понимает, что люди ничего плохого ему не сделают…
Поднимаю его.
Птица вонзается лапками в мои ладони еще сильнее. Так боится, так рвется убежать, так хочет жить! Горячий, как раскаленный камень, прямо-таки пышет жаром, и так отчетливо и быстро колотится его маленькое сердце, щекоча мне ладони…
А ведь он – моя надежда. Моя надежда на встречу с мамкой и папкой. Он – посланник из прошлого, воплощение воспоминаний, он – знак.
Если я его вылечу – рано или поздно вернусь в свою семью и увижу и мамку, и папку, и братку, и Никитку, и бабу Катю… Если спасу его – спасусь и сама.
Это знак. Это твердый знак.
Значит, бороться за его жизнь я должна, как за свою собственную.
Потому что иначе…
– Русь! Ты почему не работайт?
Торопливо прижимаю птицу к груди и оборачиваюсь.
Комендант лениво опирается на стену здания и полузакрытыми глазами смотрит на меня. Его ж не было здесь…
Вздыхаю.
– Русь! Эй, русь! Я задавайт тебе вопрос! С чем ты там копаться?
Птица снова клюет мою руку. На этот раз немного больно. Борется за жизнь, не доверяет мне… Но ведь я хочу просто помочь!
– Я нашла раненую птицу, – произношу очень тихо. – Ей… Ей нужна помощь… Ей нужно помочь.
Комендант склоняет голову набок. Его глаза опускаются на мелко дрожащую птичку в моих руках.
Надевает перчатки и вдруг протягивает:
– Давай я помогу?
Замираю.
Прижимаю птицу еще крепче, будто родного младенца. Чувствую, как она дышит…
А комендант все смотрит. Все еще скользит чистейшими ярко-синими глазами то по моим ладоням, то по лицу. Улыбается.
Сжимаю губы и аккуратно, стараясь ничего не задеть, протягиваю коменданту дрожащие ладони с птицей. Если он умеет вывихи вправлять, то, наверное, знает, как нужно обращаться с животными…
Комендант щурится. Усмехается. Берет птицу и рассматривает.
– У нее сломано крылышко, – бормочу я и затаив дыхание слежу за его руками.
– Вот это? – комендант берет птицу за крыло и подвешивает над землей.
Та визжит, дергается и беспомощно махает вторым крылом. Пытается взобраться на кожаную перчатку…
– Стойте! Что вы делаете?! Не надо, пожалуйста! Отпустите!
– Как хочешь, – равнодушно выдает комендант. И отпускает.
Птица падает прямо в мусор. Секунда – и ее припечатывает ботинок коменданта. С тихим хрустом птичьих костей размазывает по земле. Брезгливо отшатывается, поправляет мундир и лениво произносит:
– Еще раз ты отвлекайться на всякий ерунда – я делайт тоже самое с тобой. Работа – это работа, русь! И никакой глупый милосердный порыв не должно быть!
Я вжимаюсь в стену. В упор смотрю на месиво птичьих кишок и костей… но ничего не могу осознать… Ни во что не могу поверить…
– И убирайт с земля этот дерьмо, – он кивает на трупик. Задерживается почему-то взглядом. Вздыхает. – Этот птица все равно бы скоро умирайт. Я всегда считайт, что лучше всего быстрый смерть, чем долгий мучения.
И вот тут меня просто сотрясает.
Ведь черные бусинки все еще смотрят на меня.
Она хотела жить. Она не доверяла людям.
И правильно делала.
Сердце сжимается. Дыхание забивается.
Заглатываю слезы, сжимаю кулаки и кричу во всю глотку:
– Да чтоб вас так же растоптали, ублюдок фашистский! Чтоб вы…
Он мгновенно разворачивается и отвешивает мне пощечину.
Дергает за волосы. Притягивает к себе и шипит в лицо:
– Сказать хочешь? Говори! Давай, поговори со мной еще, попробуй!
Щека адски горит.
Я мотаю головой, стряхивая с лица слезы. Хватаю ртом воздух. Комендант не выпускает моих волос. Из-за этого даже не разогнуть шею.
– Русь! Я ждайт от тебя ответ!
Закрываю глаза.
Выдавливаю хрип:
– Пустите, товарищ комендант. Мне нужно работать.
Он в презрении сжимает губы. Отшвыривает меня к стене, поправляет воротник и, на ходу вставляя в зубы папиросу, резко разворачивается и удаляется.
А я смотрю на его колеблющийся под пленкой нахлынувших слез силуэт. Сглатываю. Медленно опускаюсь на колени перед растоптанной птицей. Подношу к ней ладони.
Да, она все еще горячая. Все еще согревает, как маленький костер, языки пламени которого – встопорщенные окровавленные перышки, а уголь – мертвые глаза.
Жаль, это ненадолго.
Костер скоро погаснет. Тепло исчезнет, и останется лишь… могильный холод исплеванного штаба. Последний лучик добра комендант просто взял и растоптал. И теперь совсем неважно, сколько дней я загадывала до побега…
Я не смогу сбежать. Так просто – не смогу.
Остается только сгребать в совок внутренности птицы… слушать, как пронзительно свистит ветер и думать, что могло бы стать новым смыслом моей жизни…
***
– А хочешь, я тебе палатку из одеяла сделаю? Так, однако, Оля любила. Сделает из одеяла плащ и сидит под ним. Кота еще возьмет… Хочешь? Я завсегда ее накрывала.
Медленно киваю. Тамара укутывает меня, садится на табуретку рядом и молчит, любуется мной. Стало быть, дочь представляет…
– Молодец какая, кота под одеяло пихает, – фыркает Васька, по-турецки сидя на своей койке и расчесывая жиденькие волосы. – Чтоб задохся? Тебе приятно было бы, если б тебя под толстую тряпку засунули и выбраться не давали? Как говорится, всегда ставь себя на место другого.