«Ночь к нам войдёт и щебетом и лаем…» Ночь к нам войдёт и щебетом и лаем, соседским кашлем, нецензурной бранью. И жизнь прикинуться способна раем, и сумерки— весенней гулкой ранью, и я— всё понимающей и чуткой, и жёсткая латынь— живым побегом, и весть волшебная— обычной уткой, и ты— обыкновенным человеком. И снится в темноте жених невесте, не оставляя шанса ошибиться. Кого застала ночь на новом месте— Не спи, не верь, не слушай, даже птицу. VI
«Я видела во сне…» Я видела во сне Огромный красный крокус. Он двигался ко мне, И в этом был весь фокус. Достаточно уснуть, Припасть ко сну щекою— Чтобы пустилось в путь Что быть должно в покое, И бросилось в глаза Что просто попадалось, И вспыхнуло, грозя, И вызвало бы жалость. И думалось потом О мести смирных видов, О бунте их простом, О книжке «День триффидов», О нежности оков, О диктатуре ласки, О воске лепестков, О бледненькой окраске, О том, что злость и кровь Сгущаются под старость, Ненужную любовь Преображая в ярость. «А старость подойдёт не изувером…» А старость подойдёт не изувером с отчаянным лицом глухонемого и жестом вопросительным: «Готов?» Она— лишь трепет алого на сером в ноябрьский день, ну, например, седьмого, семидесятых, может быть, годов. Она же— прямизна узкоколейки. Она же— прямота Большого брата. Она же— бодрость первых пятилеток, ползущая к концу во весь опор, потёртая монета в две копейки, что в прорезь телефона-автомата легко войдёт, и, звякнув напоследок, оплатит трехминутный разговор. «Когда телефон-автомат пожирает время…» Когда телефон-автомат пожирает время, слизывает секунды с карточки гладкой, поспешно вешаешь трубку— ты тоже с теми, кто время припрятывает украдкой: то сбежать норовят, не закончив спора, то опаздывают— где их носят черти! «Я не все сказал, у меня есть фора»,— говорят себе, а, быть может, смерти. Надо времени в рот набрать— и жизнь продлится. И помедлит короткий гудок, колюч и тонок. А пока— оно тайком уродует лица, раздирает мысли, оно— спартанский лисенок. Лишь туда пронести его не имеешь права, где молчать и плыть один на один с Хароном. На прощанье лизнет тебя языком шершавым— и отчалит лодка с зуммером телефонным. «Софи Лорен спит на плече у Карло Понти….» Софи Лорен спит на плече у Карло Понти,— нет, на спине— обнимает его сзади. Он сидит, во что-то на горизонте уставившись насмешливыми глазами. Можно придумать, во что, но всё— пустое. Просто сидит, устало вытянув ноги. Кадр означает нечто совсем простое— апофеоз покоя, триумф тревоги. Что ты знаешь о нём, лица не видя? Прижавшись к его спине, засыпая сладко? Въезжая в сон на тощем велосипеде… Поцеловав рассеянно под лопатку… Что ты знаешь про эту гордую касту неспящих, покинутых сном и тенью? Рим остывает на ночь, да и у нас тут— похолоданье, вернее же, охлажденье. Библиотека И ночевали мы в библиотеке. Одна из нас спала себе на стуле. Другой залез на стол и для потехи оттуда Канта уронил, когда уснули. Там было душно, весело и пыльно. Одна из нас уже звонила мужу. Мы были заперты: не накрепко, не сильно, — достаточно, чтоб не спешить наружу. Обязанные тьмой надежным шторам, приглядывались вновь к знакомым лицам. На языке болтали, на котором со спящим говорит все то, что снится. И вздрагивали, слыша речь такую, и радовались, как после разлуки. Один из нас, взяв за руки другую, сказал неловко: «Наконец-то… руки». Нас до рассвета выпустят едва ли,— мы думали и были не в обиде. Болтали, а потом, устав, дремали, а та давно спала на стуле, сидя. И снилось каждому, что он чудесно заперт, оставлен с теми, с кем ему хотелось. Мой сон ветвился радостно и замер, — его смущала собственная смелость. И он бежал проворней человека. Я знаю их пугливую привычку! Понятно, почему— библиотека: мне все никак не выбраться в Публичку. «Декорация. В лиственной ложе— автор…» Декорация. В лиственной ложе— автор. Споёмте, друзья: Ольга, няня… Темнеет. Приходит хмурое завтра. Гаснет свет. Зелёный занавес вянет. Пускай нас любят хотя бы любовью брата! Какие угодно пошлости, мол, вы— роза! Люди, в конце концов, не виноваты, Что не летают, как птицы… Грозы Пилят небо молний смычками злыми. Споём о любви, о любви, а там уж И позабудем её негромкое имя: В монастырь, в омут, за дурака замуж… Но она-то верна нам, и это— верность тирана, Который к старости стал капризным, вздорным. Раньше пела «пускай погибну…» чистым сопрано, Нынче басом поёт, что все возрасты ей покорны. |