После килограммов конфет, клумб цветов и часов вздохов, в ночь, перед тем как сделать официальное предложение, Занзибарский пришел на агитплощадку поблагодарить ее за то, что она стала для него дверью в рай семейной жизни. Туча притихла над головой. Дома вокруг задыхались в конвульсиях кошмарных истерик.
Из жуткого аспидно-черного провала сцены несло ледяным холодом безразличной вселенной. Какие-то огоньки летали по этому холоду и шептали слова на непонятном языке. Отсыревшие доски перебивали их своим зловещим скрипом.
Из темноты тут и там выступали буквы, обрывки слов и куски рисунков. Они складывались в наполненную глубоким смыслом сюрреалистическую картину. В центре парил некто массивный с бородой, в рубахе, с огненным взором, молотком на длинной ручке и шевелюрой попа-расстриги. Вокруг него вились непонятные письмена: «Верх», «Везд», «Стрел».
Занзибарский в ужасе трясущейся левой рукой перекрестил видение. Оно рассеялось. Но оставило после себя привкус приобщения к будущему. Будто этой ночью на агитплощадке не врали о настоящем, а говорили правду о грядущих днях. Но говорили ее так, что смысла Аристарх разобрать не мог.
«Вот так истинный художник и должен творить, отказываться от наваждений и плодов фантазии, – размышлял он. – Никаких вымыслов. Служить партии и ее приказам. Она платит – мы рисуем. А все эти разговоры о свободе творчества – ерунда. Где кто и когда видел свободного художника? Никогда художник не был свободен от заказов. Свободный художник обитает либо в психушке, либо на помойке. А у меня семья. Почти».
Мысли перебил оглушительный треск. Это обрушилась от времени конструкция, к которой крепилась доска объявлений. На ней висел план работы агитплощадки. А вокруг него роились половинки страничек из школьных тетрадок с аккуратно выведенными от руки текстами: «Ищу хорошего художника. Задуманная мною картина стоит перед глазами и будет продана за границей за 1 миллион или больше», «Ищу работящую женщину для семейной жизни. Иностранкам по идейным соображениям отвечать не буду», «Увлекаюсь вязанием и кулинарией. Ищу единомышленников», «Срочно продам ношеные калоши и хрустальный графин без пробки».
Треск разбудил Кирилла Жопина. Он спал чутким сном охранника, просыпался от любого шороха и хватался за винтовку. Теперь оружие отобрали. И заставили страдать от того, что красно-коричневый режим стал мягче, множество лагерей упразднили, заключенных отпустили, а у него теперь нет возможности бить сапогом людей в лицо или расстреливать их. Единственное, что ему осталось, – следить за соседями. И про запас писать на них доносы в надежде на то, что диктатура вернется.
Утром Жопин обошел всех пенсионеров, собрал их на площадке и выступил перед ними с хорошо обдуманной за ночь пламенной речью:
– Утеряли мы бдительность, товарищи. А надо ее вернуть. Партия к этому призывает. Без бдительности коммунизм не построить. Враг вокруг. Поднимает голову. Пока ночью. Но скоро и днем. Сегодня ночью на площадке бесчинствовал иностранный агент. Он замаскировался под медведя. И под такой личиной творил тут непотребства. Вот его следы. Он надругался над святым: лозунгами и доской объявлений. Этим действием он бросил нам вызов. Нужно ответить. Предлагаю установить на агитплощадке круглосуточное дежурство. Революция в опасности. Защитим ее. Кто первый?
Охотников временно переселиться на площадку не нашлось. Хотя Жопин почти ничего не выдумал. Занзибарский и в юности, которая пришлась на шестидесятые годы, фигурой был похож на средней величины медведя и склонен к невинным надругательствам.
Свадьбу сыграли тут же, на агитплощадке. Главный стол поставили на сцене. Ее украсили плакатами: «У нас свадьба», «Семья – ячейка общества», «Любовь да счастье вам, дорогие молодожены», «Аристарх + Глафира = крепкая семья», «Обручальное кольцо есть первое звено в цепи супружеской жизни», «Дети – счастье семьи». Остальные столы собрали между врытых в землю скамеек.
Под магнитофон веселились от души. Жених тупым ножом чистил картошку, пил из туфельки невесты. Она холодным утюгом гладила простыню, лысым веником подметала пол. Ряженые пели матерные частушки и делали непристойные жесты. Свидетели уединялись за сценой. Гости говорили тосты, горланили: «Горько» – и добросовестно напивались.
На открытой свадьбе без специальных приглашений своих от чужих особо не отличали. Праздновала вся округа, включая довольных и покладистых дворовых псов. Только один посетитель выбивался из шумной свадебной пестроты.
Уже в сгущающихся сумерках к краю общего стола подошел и сел высокий худой мужчина в длинном серо-зеленом плаще и надвинутой на глаза широкополой шляпе, которая полностью закрывала лицо. Сквозь тень шляпы проступал выразительный нос. Под ним угадывались губы в обрамлении густой, окладистой, длинной бороды с легкой проседью. Невесомость фигуры и отсутствие лица размывали вопрос о возрасте. Клетчатый шарф определенности не добавлял.
Худая высокая фигура слегка пульсировала в сумерках. Безымянный художник вел себя обычно: наложил салату, выпил за новобрачных, налил еще, задумчиво посмотрел сквозь деревянную сцену, одобрительно кивнул чему-то, закурил, положил ногу на ногу, выставив далеко вперед острое колено.
Но при этом он был заключен в незримый кокон. Никто не мог подойти к нему, ударить по плечу, предложить выпить. И уж тем более ни у кого не хватило бы смелости прогнать его или усомниться в его праве сидеть за столом. Он не пугал, а отталкивал, не страшил, а подчеркивал свою инородность, не ужасал, а держал на расстоянии.
Жена Занзибарского Глафира строила семейную жизнь на двух незыблемых принципах.
Первый: работы мужа она называла именами тех вещей, которые были куплены на гонорары за них. Особенно ценились ею крупные, масштабные работы. Картина «Холодильник» – «Утро мартеновской плавки» повторяла композицию «Утра стрелецкой казни»: те же остервенелые лица и фанатичная готовность броситься в жидкий металл, чтобы улучшить его качество. Работа «Платяной шкаф» – «Секретарь райкома» изображала дородного одышливого мужика в пиджаке. Полотно «Ковер» – «На просторах амурских волн» показывало сложную жизнь нанайцев, которые столпились вокруг громкоговорителя. Картина «Телевизор» – «Враг не пройдет» запечатлела двух деревянных пограничников, которые склонили кислые лица над пыльной дорогой, где отпечатан один-единственный след, по размеру подходящий не шпиону, а великану-людоеду из страшной сказки.
Второй принцип сводился к тому, что муж мог пить сколько угодно, но обязан был это делать так, чтобы посторонние не видели и не могли попрекнуть Глафиру в том, что она живет с алкашом, да еще и влияния на него не имеет.
Рисование панно в детском саду «Теремок» безобразно попрало сразу оба эти принципа. А потом Занзибарского на семейной шкале ценностей из разряда гениальных живописцев немедленно переместили в разряд просто талантливых. Это тут же качественно изменило жизнь. Его меньше кормили, перестали замечать, не уделяли внимания, лишили секса, заставили по многу раз на дню выносить мусор, превратив это безобидное дело в настоящую муку.
Лениво возьмет теща из холодильника колбаски, к которой живописцу теперь и вовсе доступа нет, задумчиво отрежет от нее кусочек, снимет оболочку и, капризно выпятив губы, небрежно роняет в пространство: «Ах, Аристарх, не сочтите за труд, отнесите на помойку, а то, не ровен час, завоняется, а дочь моя к вони не привыкла. Она в семье прапорщика воспитывалась».
И Занзибарский услужливо бежал до мусорного бака, бормоча в бессильной злобе: «Твою вонь, старая карга, все равно ничто не перешибет, от тебя солдатским потом и портянками по сей день разит. Ничего, и на тебя лиса найдется».
Главным следствием встречи с лисой стал народный суд. От большого скопления художников в маленьком выставочном зале с криво развешанными по стенам плохонькими полотнами стало душно и тошно. Он напоминал предбанник, заполненный потными, изнуренными и измордованными лицами со следами разрушенных надежд в плотных складках плебейской кожи, с алчным блеском в пустых глазах автоматов.