После скалы мы проезжали череду пологих холмов, где стояли еще более роскошные особняки, чем у воды. Самые красивые дома в мире, говорила мама. Через каждые пару сотен ярдов, сквозь высокие кружевные кованые ворота мы видели очередной газон – еще больше и зеленее, чем поле на стадионе «Шиа», лежащий перед очередным сказочным замком из моих детских книг.
– Здесь живут Уитни, – говорила мама.
– А здесь – Пэйли. А тут – Пейсоны. Красота, правда?
Развернувшись за последним особняком, по пути назад к деду, мама непременно начинала петь. Она разогревалась на «У меня есть ты», потому что ей нравились слова, «говорят, что любовь за квартиру не платит, на ней не зарабатывают, а тратят». Дальше шла ее любимая, старая мелодия «Тин-Пэн-Элли»:
Да, нет у нас бочонка с золотом,
И сами мы смешны в своих обносках,
Но едем мы вперед
И песенку поем
Вместе с тобой.
Она всегда пела во весь голос, но громкость не могла скрыть ее разочарования. Эти особняки терзали мою маму в той же мере, что чаровали, и я ее понимал. Я чувствовал то же самое. Прижавшись лбом к стеклу и глядя, как они проносятся мимо, я думал: В мире столько чудесных мест, но нам доступ туда закрыт. Определенно, секрет жизни заключается в том, как проникнуть внутрь. Почему мы с мамой не можем сообразить, как это делается? Мама заслуживает свой дом. Пускай не особняк, просто маленький коттедж, окруженный розами, с занавесками цвета сливок и мягкими коврами, ступая по которым босиком, чувствуешь, что они тебя словно целуют. Этого было бы достаточно. Меня злило, что у мамы нет красивых вещей, еще сильней злило, что я не могу их ей дать, и еще сильней – что ничего этого нельзя сказать вслух, потому что мама поет, чтобы хоть как-то держать себя в руках. Моя забота о ней заключалась в том, чтобы не подрывать этот хрупкий оптимизм, поэтому я прижимался лбом к стеклу изо всех сил, до боли, и старался смотреть не на особняки, а на свое отражение.
Да, я держал свои чувства внутри, но они бродили там, а потом прорывались на поверхность в форме разных причуд. Внезапно у меня появились навязчивости и неврозы. Я стал пытаться привести в порядок дедов дом – поправлял ковры, складывал стопками журналы, перематывал мебель новыми слоями скотча. Мои кузены смеялись надо мной и дразнили Феликсом, но дело было не в аккуратности – я сходил с ума. Мне не просто хотелось сделать дом приятней для мамы – я пытался упорядочить хаос, то есть по-своему преобразовать окружающую реальность.
Я стал видеть во всем одни только крайности. Раз Манхассет устроен так, значит, и весь мир тоже? В Манхассете ты за «Янки» или за «Метс», богат или беден, пьян или трезв, ходишь в церковь или в бар. «Или кельт, или чесночник», – сказал мне один мальчишка в школе, и я не посмел признаться ни ему, ни себе, что у меня, кроме ирландских, есть итальянские корни. Кругом сплошные противоположности, решил я, что доказывается ярким контрастом между Говноубежищем и особняком Уитни. Люди и вещи либо идеально ужасны, либо идеально прекрасны; и когда жизнь не подчинялась моим черно-белым правилам, когда люди или вещи оказывались сложными и противоречивыми, я это попросту игнорировал. Каждую проблему я превращал в катастрофу, каждую удачу – в эпический триумф, а людей делил на героев и злодеев. Не в силах мириться с неопределенностью, я возводил вокруг нее баррикады иллюзий.
Некоторые из моих иллюзий бросались в глаза и потому сильно беспокоили мою маму. Я стал до странности суеверным и коллекционировал фобии, как другие мальчишки бейсбольные карточки. Я избегал лестниц и черных кошек, сыпал соль через плечо, стучал по дереву, задерживал дыхание, проходя мимо кладбища. Чтобы не наступить на трещину – из страха, что мама упадет и сломает себе спину, – я петлял по подъездной дорожке, словно пьяный. Бормотал «волшебные» слова по три раза, чтобы отогнать опасность, следил за знаками и знамениями свыше. Слушая голос отца, я одновременно слушал глас Вселенной. Я разговаривал с камнями и деревьями, с неодушевленными предметами, особенно с нашим «Т-Бердом». Словно шаман, гладил его приборную доску и уговаривал продолжать ездить. Мне казалось, если «Т-Берд» сломается, мама этого не переживет. Меня переполняли иррациональные страхи, и худшим из них был страх не заснуть, когда все в доме уже спят. Если спали все, кроме меня, я ощущал невыносимое одиночество, а мои руки и ноги становились ледяными и неподвижными. Наверное, причина была в отсутствии голосов. Когда я рассказал свой секрет кузине Шерил, на пять лет старше, она обняла меня и сказала гениальную вещь:
– Даже если мы все спим, можешь быть уверен, что дядя Чарли и все остальные в «Диккенсе» не спят.
Мама надеялась, что я перерасту свои странности. Но вместо этого они только усилились, и когда я начал закатывать истерики, она повела меня к детскому психиатру.
– Как зовут мальчика? – спросил врач, когда мы с мамой уселись в кресла напротив него. Он делал какие-то записи в блокноте.
– Джей Ар, – ответила мама.
– Нет, его настоящее имя.
– Джей Ар.
– Но это не имя.
– Имя.
– Ладно, – психиатр отложил свой блокнот. – Вот вам и ответ.
– Прошу прощения? – сказала мама.
– У мальчика определенно кризис идентичности. У него нет собственного имени, что и вызывает гнев. Дайте ему имя – настоящее, — и истерики прекратятся.
Мама встала и сказала мне надевать куртку – мы уходим. Потом наградила психиатра таким взглядом, что мог бы расколоть Шелтер-Рок пополам, и очень сдержанно проинформировала его, что у семилетних детей кризисов идентичности не бывает. По дороге домой она крепко вцепилась в руль, а свой обычный репертуар пропела заметно быстрее. Потом вдруг замолчала и спросила, что я думаю про слова доктора. Мне не нравится мое имя? У меня правда кризис идентичности? Или есть еще что-то – или кто-то, – что вызывает у меня гнев?
Я оторвался от зрелища пролетающих мимо особняков, медленно развернулся к маме и продемонстрировал ей собственное пустое лицо.
Глава 4. Дед
Я понял это в одночасье. Осознал, что мою мать оскорбляет не столько дедов дом, сколько его хозяин. Поломки огорчали ее, потому что напоминали о человеке, который не хотел заниматься ремонтом. Видя, как она бросает взгляд на деда и сразу погружается в бездонную тоску, я это почувствовал, но по наивности предположил, что ее отношение к деду связано с его внешним видом.
Дед не заботился не только о доме, но и о себе. Носил штаны с заплатами и ботинки с дырами, рубашки в пятнах от слюны и остатков завтрака, мог по нескольку дней не расчесывать волосы, не чистить зубы и не принимать душ. Одноразовые бритвы он использовал так долго, что после них его щеки выглядели, словно расцарапанные дикой кошкой. Он был весь помятый, сморщенный, вонючий и – этого мама совсем уж не могла снести – ленивый. В молодости он утратил, или нарочно убил в себе все амбиции, какие имел. Когда его мечты стать профессиональным бейсболистом пошли прахом, он занялся страховым бизнесом и добился успеха, но это совсем его не порадовало. Как жестоко, думал он, преуспевать в деле, которое ты ненавидишь. И дед взял реванш над судьбой. Как только он скопил достаточно денег, чтобы обеспечить себе приемлемый доход на всю оставшуюся жизнь, то ушел с работы. С тех пор он лишь наблюдал за тем, как разваливается его дом, да внушал отвращение своему семейству.
Самым отвратительным было то, как он вел себя вне дома. Каждый вечер дед шел на вокзал, чтобы встретить поезд, прибывающий из центра. Пассажиры, выходя на платформу, выбрасывали прочитанные газеты, и дед нырял в мусорные баки, чтобы выловить свежие, лишь бы сэкономить пару центов. Увидев его ноги, торчащие из бака, никто из приезжающих ни за что бы не догадался, что старый бедолага собирается найти в газете текущие цены на свой внушительный портфель акций.