Весьма разные люди, действуя, вероятно, схожим образом, наметили ряд нарочно сбивающих с толку подходов к архитектуре: от замков Людвига Баварского до того дома в Ганновере, который Курт Швиттерс2, судя по всему, пронзил тоннелями и заполнил лесом колонн из соединённых вместе предметов3. Во всех этих строениях проявился дух барокко, который можно заметить в любых попытках объединённого искусства и который будет в полной мере определять их в дальнейшем. В этом плане показательна связь Людвига Баварского и Вагнера, который и сам, вероятно, добивался эстетического синтеза, правда, самым нудным и в конечном счёте самым тщетным способом.
Следует заявить прямо, что если те архитектурные решения, которые мы склонны считать ценными, и сближаются в чём‑то с наивным искусством, мы ценим их совсем по другой причине, а именно – как материальное воплощение будущих, ещё не разработанных сил нового вида деятельности, почти недосягаемого для разных «авангардов» по экономическим причинам. В том, как большинству форм наивной выразительности нелепым образом подыскивают рыночную стоимость, невозможно не разглядеть проявлений глубоко реакционного мышления, сродни социальному патернализму. Мы убеждены как никогда, что человек, заслуживающий хоть каплю уважения, должен был найти, как на всё это ответить.
Хоть мы пока что и довольствуемся лишь использованием случайностей и возможностей урбанизма, но продолжаем видеть своей целью активное и насколько возможно широкое участие в их действительном создании.
Если преходящую, вольную среду игрового действия Хёйзинга считает возможным как‑то противопоставить «обыденной жизни», определяемой через чувство долга, то мы‑то знаем, что эта среда и есть единственное поле (жульнически ограниченное претендующими на вечность табу), где только и возможна настоящая жизнь4. Предпочитаемые нами модели поведения уже начинают определять все условия, необходимые для их полноценного развития. Теперь главное сделать так, чтобы правила игры строились не на случайно возникших условностях, а на этическом основании.
Ги-Эрнест Дебор
Почему леттризм?
1.
Текущие послевоенные годы должны войти в историю Европы как период тотального краха стремлений к переменам, как в плане ощущений, так и в политическом плане.
В то время как поразительные технические изобретения расширяют возможности будущего созидания и увеличивают опасность, которую несут ещё не устранённые противоречия, в общественной борьбе наблюдается явный застой, а в интеллектуальной сфере – тотальная реакция против новаторского движения, достигшего расцвета примерно в 1930 году и сочетавшего самые широкие требования с осознанием истинных способов их реализации.
На практике эти революционные методы вызвали разочарование в период от прихода фашистов к власти до Второй мировой войны, так что крушение связанных с ними надежд было неизбежным.
После неполного освобождения в 1944 году повсюду в интеллектуальных и творческих кругах бушует реакция: абстрактная живопись, простой этап в развитии современного изобразительного искусства, занимающий в этом процессе весьма жалкое место, вдруг объявляется по всем рекламным каналам основой новой эстетики. Александрийскому стиху1 прочат непременное возрождение в пролетарском искусстве, когда пролетариату он нужен в культуре не больше, чем квадриги и триремы в транспортном секторе. Литературные отходы, которые лет двадцать назад наделали много шума и которые никто не читал, обретают недолгую, но звучную славу: поэзия Превера и Шара, проза Жюльена Грака, театр этого непроходимого олуха Пишетта и иже с ними2. Кинематограф, всевозможные нелепые приёмы режиссуры которого уже затёрты до дыр, единодушно связывает своё будущее с этим плагиатором Де Сика3; видят что‑то новое – вероятно, как в экзотике, – и в некоторых итальянских фильмах, в которых нищета определила манеру съёмки, хоть и отличную от голливудской, но всё ещё слишком далёкую от С. М. Эйзенштейна. К тому же мы знаем, какому нелёгкому труду по перестройке феноменологии посвящают себя профессора4, которые, кстати, в подвалах не танцуют5.
И только одна группа всегда относилась с презрением к этому затхлому, но прибыльному базару, где на каждого начётчика найдутся ученики, на всякий регресс – свои поклонники, на всякий ремейк – свои фанаты, и держалась в абсолютной оппозиции к нему во имя исторически неизбежного преодоления всех этих старых ценностей. Своеобразный оптимизм изобретательства занял место отрицания и следующего за этим отрицанием утверждения. За этой группой стоит признать ту спасительную роль, которую в иную эпоху принял на себя Дада, при всей несхожести их задач. Возможно, нам скажут, что воскрешать дадаизм – не слишком умная затея. Но речь и не идёт о том, чтобы заново создавать дадаизм. То, что революционная политика серьёзно откатилась назад, с чем связан и оглушительный провал навязанной теми же ретроградными веяниями пролетарской эстетики, привело к интеллектуальному хаосу во всех областях, за которые тридцать лет назад шли такие ожесточённые бои. В сфере духа по‑прежнему властвует мелкая буржуазия. Её монополия после нескольких громких кризисов расширилась ещё сильнее: всё, что печатается сегодня в мире – будь это капиталистическая литература, соцреализм, формалистский псевдоавангард, эксплуатирующий давно ставшие всеобщим достоянием формы, или лживые теософские агонии ещё недавно бывших освободительными движений – насквозь проникнуто мелкобуржуазным духом. Давно пора было покончить с ним под давлением реалий эпохи. И для этой цели все средства хороши.
Неслыханные провокации, которые устроила или всего лишь готовила группа леттристов (поэзия, редуцированная до букв, метаграфические тексты6, кино без изображений), вскрывали смертельное вырождение искусств.
Так что мы без колебаний присоединились к ней.
2.
К 1950‑м годам группа леттристов, проявляя достойную уважения нетерпимость к внешнему миру, в среде своих членов допустила достаточно серьёзный разброд идей.
Сама звуковая поэзия, родившаяся в футуризме и доведённая позже Куртом Швиттерсом и другими до определённого совершенства, имеет значение лишь с точки зрения абсолютной систематизации, которую она представляла в качестве единственной на настоящий момент поэзии, тем самым обрекая все прочие формы на смерть, да и себя – на короткую жизнь. Но вместе с тем осознанию роли, которую нам было отведено сыграть, многие предпочли наивную веру в концепцию гения и личную славу.
Таким образом, большинство членов группировки стало считать, что в создании новых форм есть некая величайшая ценность, превосходящая даже все прочие виды человеческой деятельности. Такая вера в формальное развитие, не имеющее ни причин, ни целей за пределами самого себя, и есть основа буржуазно-идеалистической позиции в искусстве. (Их идиотская вера в непреложные концептуальные категории, скорее всего, приведёт кого‑нибудь из недавно исключённых членов к американизированному мистицизму.) Особенность экспериментов прежних лет заключалась в стремлении строго придерживаться заданных условий, и следствием, какое глупцы вроде Мальро не могут или не смеют вывести из, по сути, очень схожих посылок, стало полное разрушение этого формалистского начинания, когда оно достигло высшей точки; ускоренная, стремительная эволюция, обернувшаяся в конечном счёте ничем, поскольку происходила в полном отрыве от всех человеческих потребностей.
Целесообразность разрушения формализма изнутри неоспорима: нет никакого сомнения в том, что в какой бы взаимосвязи с остальным движением общества не находились интеллектуальные дисциплины, они, как и любые иные техники, подвержены относительно независимым переменам и открытиям, неизбежным в силу их собственных внутренних мотивов. Оценивать всё на основании его содержания, как нас это побуждает, значит вернуться к оценке действий по их намерениям. Совершенно ясно, что для того чтобы объяснить, почему разные периоды эстетики были основополагающими или обладали длительным очарованием, нужно углубиться в анализ их содержания (и по мере того как под давлением новых обстоятельств иное содержание начинает находить отклик в нас, происходит переназначение «великих эпох»), но также ясно и то, что возможности творчества в современный ему момент будут зависеть не от одного лишь содержания. Этот процесс можно сравнить с модой. Если смотреть с дистанции в полвека и больше, то все костюмы принадлежат к одинаково устаревшим стилям, хотя их внешний вид может восприниматься сегодня по‑разному. Но при этом абсолютно все чувствуют нелепость женского костюма десятилетней давности.