Пускай, грит, милостивое сиятельство, молодежь карабкается, а я снизу посмотрю. Тут ему налили второй штоф. Забыл контролер про ревизию, про все бумаги поганые забыл. Изволил орешки кушать кедровые.
Вдруг, глядь, а на верхотуре самой, почитай на небесах, стоит баба. Смеется над их развлечением, рукавом отирается. А место где стоит, ну такое, что добраться туда, ну ни еть. Страх один, да и только.
-- Эй, баба! - зычным голосом заорал ей Федор Никонович. - Ты как туда забралась? Шальная что ли!?
-- Да вот повыше всех быть захотелось, то и пришла, - ответила бойкая говорунья.
-- И как тебе там сверху? - вопросил добрый на дню начальник.
-- А вот смотрю на вас вниз, и вижу, какие вы там маленькие. Копошитесь, будто жучки в кучке. А здесь и широко и свободно. Да где вам понять-то снизу.
-- Ты с кем разговариваешь, короста поганая! - взревел рядом стоящий губернатор. - Ты что в пояс не кланяешься?! Как ведешь?!
Но гость высокий его остановил, видно, блажь у него была, и опять вопрошает бойкую:
-- А еще что ты там сверху ведаешь?
-- А еще ведаю я, батюшка, что нет на свете никого вольнее, чем птица певчая. Она хлеб по зернышкам клюет, влагу сладкую по капелькам собирает. Но нет никого в целом свете счастливее ее и свободнее. Небо для нее - дом родной, крылами она у Бога соринки с глаз сдувает. И дал ей наш Боженька, за благость эту, силу такую - других наделять счастием своим. Вот, коли кто сможет с ней ростом да удалью сравняться, залезет на камни ходом заветным, тот всех выше, счастливее будет. А коли повезет тебе, то проси у птицы желание любое, и исполнится оно.
-- А ты ту птицу ведала?
-- Да они у меня в ладони живут, и с губ моих сыты бывают, - крикнула шальная баба и расхохоталась. И показалась всем, кто под камнем стоял, что прямо из рукавов ее рукавишника, птицы выпархивают и взлетают в небо. То ли чудо такое, то ли злостное колдовство.
Тут уж озорства не стерпел и гость московский.
-- А ну, дрянь эдакая, слезай немедля! Иначе и тебе, и семье твоей туго будет! Давай баба, говори как есть, кто ты такая? Чьих людишек ты в подчинении?
-- Не твоя я, друг сердешный - Манская. Коли хочешь меня найти да хворь свою душевную истончить, иди на юг тропами артельными. Там и свидимся. А прощения будешь у меня за дурь просить, может и смилостюсь. Но вряд ли, упрямый ты. Так и сляжешь от чуди своей. И не видать тебе ни моря восточного, ни дворов московских, ни руки царской. Болен ты, барин. Да Бог судья, временем нас рассудит.
-- Это как это? Властям перечить! - зверем заорал на нее губернатор. Но бабу только разобрало.
-- Нет, батюшка, в тайге твоей власти, и не будет никогда. Может, только если у птиц попросишь добром и смирением? Или они по счастью донесут на крыле своем? А уж рядом со мной все одно вам не бывать. Ты волкам мясо, а я небу сватья, где нам приравняться. Прощевайте, барин.
Сказала так и исчезла. Будто ветром с лица тень сдуло. А властям грех один. Уж как они ее искали, сулили награду златом. Да где там. Сказывают только, что после встречи той скрутила Федора Никоновича хворь поганая. Ни встать ему, ни лечь, ни в баньке попариться. Хандра одна и душевная пустошь.
И так он до моря и не доехал, в Московию обратно не возвратился. А только рассорился с губернатором красноярским. Бумаг кривдых на него гору сыскал, да и канул в дороге сердешный. Не любил он дорог, поворотов, ухабов наших. Доканали они его, крест поставили.
Губернатор же осенью с повинной и дарами в столицу отбыл. Но не повезло ему. Застрял в снежном перемете, а рядом бродила волчья стая голодная. И стала власть губернская пищей волчьей.
А легенда осталась. Неспроста это. Вдруг кто на самом деле найдет ход тот заветный, дружить станет с птицами. А если попросит у них чего? Тайга, она темнее темени. Что скажет, то и будет. А власть людская в тайге так и не прижилась.
Полный Квасец
Кто резво и громко щелкнул пастушьим хлыстом. Веки дернулись вверх, их резануло страхом. Дернулось в тугую нить тело, но расслабилось. С высокой крыши вокзала, будто с лобного терема, вспорхнула в небо стая городских голубей и сыпанула веером, отрицая и таежную чудь, и серую будничность.
Юра аж оторопел. И чего ему спать прямо с утра удумалось? А в голове толи сон, толи сказка? Встрепенулся, оглянулся - рядом все тот же Боб сидит, фыркает, клюет гайморитным носом. Вокзальная площадь залилась солнцем, до краев наполнилась людьми и задышала суетой. Открылся давешний киоск. Бабка абонементы покупает и ссорится с продавщицей.
-- Ты, милая, не так посчитала, я тебе на пять дала, а ты три оторвала.
(Старая история: у лавки два дурачка - один продавец, другой покупатель).
-- Так это же не трамвай, бабушка, - терпеливая билетерша отвечает. - И дали вы мне пятнадцать копеек. А на автобус двадцать пять.
Но старушенция на веру не сдавалась, доказывала святую истинность и правоту.
-- А я трамвайный прокомпостирую. Я ведь старая, что мне он твой сделает? Нету такого закона, чтобы на трамвайном, в автобусе ездить нельзя. Нету!
-- А я вам трамвайных не дам! - строго утверждала молоденькая продавщица и супила тонюсенькие, выщипанные брови.
-- А я жалобитца буду! - надрывалась нетерпеливая старость и совала абонементы назад, в темное окошко кассы. - Короста поганая, - неожиданно обозвалась она.
-- Во- во, короста, - не по делу громко встрял в привычный всем нам спор Юра, но вовремя понял нелепость ситуации, сказками в ней не прожить.
-- Милиция! Милиция! - благостно завопила продавщица, наклонившись и смешно вытягивая губы дудочкой в отверстие для подачи денег.