На следующем повороте он чуть не влетел в повозку торговца капустой и поцарапал Чалому грудь. Недотепа-пахарь размахивал руками, словно ветряная мельница, и громко обещал подкараулить ночью в исключительно теплом месте.
Бербедж знал цену чужим словам. Его бесшабашность, фанфаронское щегольство и нахальство помнил весь Лондон, но после каждой театральной премьеры ростовщики прощали ему долги с одним лишь условием. Они могли прилюдно, именно прилюдно сказать, что простили, простили долги Бербеджу - любимцу плебейской толпы и избранной знати, брошенных беременных кухарок и их рогатых мужей, оплеванному и великому, желанному и нищему, презренному и восхитительному, актеришке и владельцу театра "Глобус", единственного театра столицы Великих Бриттов.
Они были славными людьми, доверчивыми и простодушными, щедрыми и привычными убивать, одаривать и грабить. По-другому уже не выжить, потому как нож нынче есть у любой кухарки, а каждый малец мечтает стать удачливым вором, воином или ростовщиком. Деньги сгноили их честь заживо!
И весь этот копошливый, воняющий муравейник с господами и слугами, тряпичными куклами и замызганными улыбчивыми рожицами детей, беззубостью старух и простоватостью крестьянина, в первый раз попавшего на самый главный в мире рынок, весь он ждал одного - его, Бербеджа. Опозданий ему не прощали никогда.
Но вот и Глобус. Он привстал на стременах и пустил Чалого по прямой к входу галопом. Толпа, наводнившая площадь, разлеталась в стороны. Мамаши пучили щеки и заплывшие жиром глазки, кто-то пытался достать его нешуточной оплеухой, но времени уже не было!
Ворота открывались внутрь, будто продавленные нетерпеливым, судорожным взглядом. Бербедж взлетел вверх по стоптанному древу ступеней, соскочил с коня и сдернул уздечку. Надо отдать Чалого, а никто не подходил!
Там внутри старик Джонатан уже рассыпался в насмешках по поводу одной дамы знатного рода и ветреного поведения, и публика заворожено уставились на сцену.
Театр просыпался. Уже слышался рокот его первого вздоха, когда обыденность уходила на задний план, и глаза зрителей осенял тот самый, свойственный только детству огонь доверчивости. Когда все они становились единым, непонятным целым - лицедейством жизни, взирающей на саму себя.
Бербедж не знал, что делать!
- Малый?! - обратился он к одиноко стоящему, путаному в суете человеку.
- Я?!
Удивительно неловкий. Высокий лоб, залысины, ниспадающая комом копна немытых волос и взгляд битой, голодной собаки.
- Ты есть хочешь?!
Кивок головой и медленное осмысление надежды в серых глазах.
- Держи!
Брошенный плеткой по лбу ремень уздечки, испуганный взгляд Чалого. Не до тебя сейчас, не до тебя! Уже не Бербедж - лицедей и мнимый граф грубо расталкивает толпу, выкрикивает сочные реплики и кубарем выкатывается на круглое возвышение сцены.
Через три часа двери театра захлопнулись за его спиной. Стояла глухая безлунная ночь, шипели и плевались тухлым жиром факела. Невыносимая духота середины лета забивала глотку перегарной сыростью и жеваной теплотой.
А Бербеджа знобило, огромный сильный мужчина горбился и припадал на ногу будто пьяный. Его одежда была так сыра, что казалось, его только что топили в бочке. Он споткнулся и упал в объятья того самого человечка с доверенным ему впопыхах Чалым.
На миг их глаза двух людей встретились, и актер испугался. В его усталую, но полную живого огня душу смотрела сама пустота. Она не была угрожающей или злой, но стена немоты и безвременья, была столь глубокой, что даже падение в нее было уже лишним. Затем лицо странного человечка перекосилось налево в суету факельных всполохов и вдруг улыбнулось застенчиво и просто.
- Вы обещали меня накормить?
- Я?! - очнулся актер. - Ах да. - И он принялся размашисто и показно шарить по карманам, хотя помнил, что денег там нет точно.
- Может дома?! - он применил свой излюбленный прием.
Дома у него почти никогда, ничего не было. И завтракал он обычно у одной из своих многочисленных любовниц, и обедал у их словоохотливых мужей. А ужинал? Если его не подхватывали на званый вечер, то актер ужинал кружкой сырой водицы.
Об этом знал весь город. Об издохших в его доме от голода крысах ходили витиеватые легенды. Но какое дело до этого пустоте его глаз? Она и себя-то не упомнит никогда.
Бербедж назвал слугу Вилли. Парень никак не мог вспомнить своего имени, и пришлось решать за него. К тому же страдал легкой падучей, но был тих и неприхотлив, привычно, даже картинно услужлив, будто занимался этим делом всю свою утерянную жизнь.
Все было бы ничего, но вот странность - он более ни разу не держал под уздцы коня Бербеджа у входа в театр. Правдою или ложью Вилли вручал Чалого другим и усаживался прямо на край сцены перед своим хозяином.
Глаза его оживали, наполнялись вереницей образов и настроений. Вилли дышал, стонал, плакал и смеялся вместе с лицедейством, горел свечой и умирал вровень с последней репликой.
Это был славный, послушный и очень доверчивый ребенок. Он опускался в волны повествования легко и свободно, отдавался течениям струй и жил в бурунах порогов. Его смех был всегда самым громким и заразительным, а плач горьким и безыскусным. Вилли стал завзятым театралом! Бербедж часто подшучивал над его простотой, но скоро привык к горящему действом взгляду.
Глобус скрипел подмостками, переливался речитативами городских и аристократических сплетен. Он вглухую шептал веерами дам, тихими многозначительными фразами кавалеров, вскриками и всхлипами завсегдательной галерки, переспрашиванием и возгласами подсказок и предупреждений работяжной простоты.