– Обязательно.
Она сияет. Ведь ее миссия выполнена. Она наладила прикладывание. Поправила позы и научила как быстро дать грудь. Она машет на прощание и оставляет меня наедине. С ребенком. И ужасной болью.
Ребенок спит, и у меня есть время подойти к зеркалу. Грудь круглая, отечная, с красными натертышами сосков. Синие вены, как ветки, растущие из подмышек.
Ребенок кряхтит во сне, и грудь отзывается. Отзывается остро, до стона, до рези в глазах. Жар накрывает меня с головой, и я опускаюсь рядом с люлькой, отяжелевшая и размякшая от молочного прилива. Белые струйки бегут по животу, падают на штаны, на простынку. Блестит от капель деревянный пол. Ребенок спит, и я один на один со своим приливом.
Я беру грудь в ладони. Стольких слез мне стоило осматривать ее ежемесячно в страхе найти уплотнения. А когда, бывало, я находила их, сколько раз: «Нет, не сейчас, ещё поживём», – я твердила себе в пути на очередное УЗИ.
Только бы не пропустить. Только бы не оказаться такой же беспечной, как мама.
Я ложилась на кушетку и морщилась от холодного датчика. И ждала вердикт, слизывая пот с верхней губы.
– Отпускаю вас до следующего года, – отражалось от стен затемненного кабинета.
Но целый год, невыносимо длинный, я не выдерживала. И сидела под дверью маммолога снова. И снова.
Я чувствую тепло, исходящее от сосков, гладкость натянутой кожи. И бороздки синих растяжек по бокам. Никогда в жизни моя грудь не была такой красивой. И никогда я не должна была проявлять столько внимания к ней.
Все женщины, которых я любила, не любили свою грудь. Я вспоминаю, как купаю бабушку, вожу губкой по шее и плечам, лью из душа на грудь – белый пергамент, когда-то гордо вздымавшийся пятым размером. У бабушки нет сил что-то сказать, но я вижу, как она кривится, стоит мне, поднимая ее из воды, задеть грудь.
А вот мне шестнадцать, я сижу в комнате старшей сестры и смотрю, как она крутится перед зеркалом. На ней черная мини, расшитый стразами корсет и три ряда ожерелий с черепами – моя сорока наряжается в клуб. Я поднимаюсь с дивана, чтобы поправить шнуровку на корсете, и сестра смеётся:
– Сильней тяни, все равно нет там ничего! Вот накоплю денег, сиськи накачаю и тогда буду – ух!
Я смотрю на свои сиськи и вздыхаю. В шестнадцать лет я ещё не знаю, что сестра погибнет раньше, чем накопит и накачает. А мне, чтобы стать «ух!», нужно будет родить.
Минуты текут, и я знаю, что близится неизбежное. Скоро грудь станет больше его головы, а потом и моей, и наверное, если чуть подождать, больше земного шара. Ребенок проснется, или я его разбужу. Как бы то ни было – пора кормить.
Я вспоминаю маму в онкоцентре. Исхудавшую, обессиленную, я везу ее к лифту на инвалидном кресле. Мама здоровается с молодым врачом и расправляет плечи. «Грудь вперед, попу назад», – слышу я ее голос. Быть на высоте даже с четвертой степенью рака груди. Груди, откормившей двоих детей, исправленной пластикой, но так и не ставшей достойной прикосновений, даже для диагностики. Так и не ставшей достойной любви.
Ребенок кряхтит и распахивает удивлённые пятидневные глаза. Я беру его из люльки и пробую приложить.
Он открывает рот, широко, как на картинке, пробует взять сосок и выплевывает. Снова пробует и снова выплевывает. Я вожу соском под его носом. Щекочу верхнюю губу, но, кроме теплого влажного рта, не чувствую ничего.
Он опять не может захватить. Не может, не хочет – я не знаю – напряжение нарастает, плечи сводит. Ребенок крутит головой все отчаяннее, замирает и начинает орать.
Грудь – гранитный шар с набережной Невы. Мне не сжать ее, не сложить «бутербродиком», как говорила Фея, я едва решаюсь ее коснуться, как чувствую боль. Ребенок кричит все отчаяннее, выгибается красным креветочным тельцем, кричит изо всех сил, растянув рот. Рот, такой маленький, беззубый, и такой жадный до еды, не рот, а клюв голодного птенца.
Он кричит в безвременье, ведь младенцы не ощущают время, как говорила Фея, для младенцев секунды длятся целую вечность. И значит, целую вечность я, его мать, нависаю над ним, со своей полной молока, но недоступной грудью. Недоступной или недостаточно хорошей? С недостаточно удобным соском, слишком гладкой от распирающего изнутри прилива.
Когда начинается новый прилив и из сосков капелью падает молоко, я пытаюсь накапать его в рот ребенку, вдруг хоть так он почувствует: мама здесь, мама рядом, мама хочет тебя накормить. И, видит Бог, мама старается. Молоко капает на клюквенные, дрожащие щеки, и ребенок щурится и заходится плачем. И я понимаю, что его лицо заливают соленые мои слезы.
Я опускаю руки. Ребенок вдруг затихает и поднимает на меня блестящие черные глаза. И смотрит прямо, не моргая. Как будто он все про меня знает и видит все. И все равно хочет смотреть. Я кладу ему ладонь под затылок, мягкий, в новорожденном пушку.
– Птенчик мой, – и тихонько прикладываю сосок к его губам.
И мой ребенок, мой мальчик, мой сын, открывает рот и начинает сосать. Перед глазами мушки от боли, ведь «соски привыкают», но я слушаю глотки и считаю до двадцати.
Я знаю, что на двадцатом счёте боль пройдет. Боль пройдет. И я стану сама – молочная река, живая вода, питающая своего сына.
Плохая мама
Виктория Короткова
С этих слов всегда начинались мои мысли о предстоящем событии. Самообвинения будто формируются в момент зачатия, а потом ты несколько лет трешь эту надпись всевозможными чистящими средствами, и все равно бледный абрис остается в подкорке навсегда.
Какая же я мать, если ем все подряд. Булочки, бургеры и суши летят в ведро. Да, суши тоже нельзя. И сыры с плесенью. Гречка – лучший друг на ближайшие полтора года. Я должна выбирать самое полезное для ребенка. Какая же я мать, если сделала глоток пива, а алкоголь категорически нельзя? Неважно, что от запаха перехватывало дыхание и тряслись руки, как хотелось почувствовать пузырики, лопающиеся на языке и щекочущие горло. А потом страх, что из-за этой минутной слабости с ребенком будет что-то не так. И этот крест со мной на всю жизнь.
Первый импринт характера ребенка закладывается во время беременности, говорила психолог на платных курсах подготовки к родам. А что делать, если год у меня не самый удачный? Теперь ребенку всю жизнь страдать от того, что она появилась именно в этот период? Как объяснить новому человечку, что я не просила, чтобы отец вспомнил меня спустя восемнадцать лет молчания, даже игнорирования моего существования. А теперь – одной ногой в могиле, – он закрывает свои земные дела и наконец нашел настроение для меня. Конечно, я в шоке! Я негодую. Плачу.
Он позвонил в мой тридцатый день рождения и заодно последний день на ненавистной работе в офисе – да, я увольнялась, зная, что беременная.
Незнакомый номер.
– Але.
– С днем рождения, дочка, – проговорил совершенно чужой голос.
– Спасибо.
– Может, мы как-нибудь встретимся. Я всегда об этом мечтал.
– Может.
Хотелось крикнуть: Нет! Ты мне больше не нужен. Я собрала осколки детского сердца, встретила лучшего мужчину и создала собственную семью. Мне больше не нужен отец для поддержки или разговоров – вырасти помогли друзья. А теперь у меня есть все, чего я боялась никогда не обрести. Вот она – любовь, она существует. Мужья могут быть хорошими, заботливыми, сильными, рядом. И одного его мне хватит на всю жизнь.
Но не сказала. Он чужой – нет смысла ему что-то объяснять, это займет слишком много времени, которого я ему больше не дам. Все. Успокоилась. Рука легла на еще не округлившийся живот. У тебя такого не будет, мы не допустим.
Как объяснить размножающимся клеточкам, что я постоянно злюсь не потому, что злая, а потому, что сама не понимаю происходящего. У меня и так всплеск гормонов, а тут все эти события навалились.