Ночь он провел в вагоне с фонарем, внутри которого слабо мерцала свеча. Пассажиры спали на лавках, заглушая слабый свист паровоза сонным бормотанием и прерывистым храпом.
В отличие от малоимущего гасконца, Илью приняли радушно, дали форму ФЗУ, койку в общежитии – учись, студент, грызи гранит науки! Он начал грызть, а там такая скукотень: все штукатурка да грунтовка… А где же краски? Краски где – с манящим запахом олифы? Где маховые кисти, макловицы, филенки, ручники, торцовки??? Где охра, мумия, сиена, умбра, ультрамарин, железный сурик? Где желтый марс, – он спрашивал у мастеров, – лазурь и малахит?
– Какой ультрамарин?! Какие масловицы? Шпаклевка, парень, и затирка первый год. А красить – это на втором курсе…
Илья Матвеич приуныл, занервничал. И тут на горизонте появился Август Штро, бывший музыкант оркестра Ленинградской филармонии под управлением Мравинского. Из-за болезни сердца врачи ему велели сменить климат, сырой воздух вреден был для него, там он умер бы через год-два, а в Алма-Ате расправил крылья, вострубил в Театре оперы и балета имени Абая – он играл на тромбоне. И всегда вспоминал, как до войны еще на Дворцовой площади собирался могучий сводный оркестр: сотни музыкантов, в основном военные, исполняли лучшие свои номера, – ничего грандиозней Август в жизни не видывал и не слыхивал, чем когда они разом грянули Римского-Корсакова “Полет шмеля”!
Вот он и решил собрать все духовые оркестры трудовых резервов Казахстана. Да еще организовал коллектив под своим управлением из школяров – штукатуров, маляров, стекольщиков, каменщиков, бульдозеристов и водителей башенных кранов.
– Я начал с нуля и хотел играть на кларнете, – рассказывал Илья Матвеич, – а Штро: попробуй-ка тубу! Держи мундштук и дуй! Я подул. И поверите ли, друзья? У меня обнаружилась фантастическая мощь воздушного потока. Взгляните на эти губы! – Золотник вытягивал африканские губы, как шимпанзе для поцелуя. – Я только приближал к ним амбушюр, и огромный раструб тубы наполнялся рокотом, ослиным ревом, еще до наставлений маэстро мне были подвластны звуки, издаваемые омерзительными и чудовищными пресмыкающимися! Ребята из оркестра прозвали меня Губастым. Туба стала моей страстью. Это был настоящий медный инструмент, а не какой-нибудь дюралевый или латунный. Общага стояла на ушах, когда я осваивал ноты, долбил гаммы, пытался разгадать тайну вентилей!
Дебют состоялся через полгода в Оперном театре. Оркестры Экибастуза, Актюбинска, Павлодара, Кандыагаша, Темиртау – все были в гости к ним!
– Триста духоперов! – восклицал Илья Матвеич. – Мы вышли на сцену и сыграли два гимна: гимн Советского Союза и гимн Казахстана.
– И всё? – разочарованно спрашивал отец Абрикосов.
– Мы же только начали, Альберт! Не все артисты знали ноты, оркестру не хватало слаженности, и звуковая атака была так себе – одна ритмическая смелость! А в гимне, это между нами, всегда можно сачкануть… Но только не тубе! Туба ведь – нечто среднее меж баритоном и трубой, в ней легкость звукоизвлечения корнета, мягкость валторны, величественность, роскошь, благородство плюс уникальная густота тона. Туба звучит слишком выпукло, это колоссальная ответственность.
Через год репертуар расширился, оркестр наяривал “Марш танкистов”, “Марш артиллеристов” и “Танец маленьких лебедей”. (“Причем идея была моя! – гордо говорил Илья Матвеич. – В Чапаевске мама водила меня на «Лебединое озеро» в Дом культуры. «Август Михайлович! А хорошо бы Чайковского сыграть!» На следующую репетицию он пришел с нотами”.)
Август прочил ему большое будущее – с таким-то амбушюром. К тому же Золотник вскоре овладел резкой, острой атакой звука. Когда в театре перед началом “Ромео и Джульетты” заболел тубист и надо срочно было отыскать замену, Штро не раздумывая предложил любимого ученика.
Илюша прибежал, трясясь от страха, обмирая, взошел по каменным ступеням Оперного театра, этого Парфенона с колоннадой, смеющимися-плачущими масками на фасаде, взял инструмент и, как это ни удивительно, по знаку дирижера вовремя и к месту издал “рявкающий звук” в марше Монтекки и Капулетти.
В антракте все стали поздравлять его, хлопать по плечу! Опьяненный успехом, Илья выкарабкался из оркестровой ямы, пошел искать туалет, а за кулисами такая кутерьма, он заплутал среди гримерок, декораций, костюмерных, карманов, закоулков, лабиринтов, в конце концов увидел дверь на улицу, шагнул во двор и остолбенел: по пояс голый, в голубом плаще, накинутом на плечи, в широких желтых штанах с красными лампасами и в алой бескозырке, худой, как барнаульский клоун Алекс, посреди двора, будто в центре самого мира – стоял Художник.
Илья сразу понял: вот этот человек, каким он сам хотел бы стать. Большой и всемогущий, с ведрами красок, гигантским полотном, раскинутым на земле, и великанской кистью размером с дворницкую метлу, – тот окунал ее в ведро и щедро, от души бросал на полотно мазки – все это на живую ногу, как говорил дядька Чебогатурин, играючи, небрежно, можно сказать, не глядя.
То был ритуальный танец шамана, который нацелился в небесные чертоги, – так незнакомец взбегал по стремянке и с высоты оглядывал свое творение: хорошо ли? Потом спускался, и на разлинованную квадратами тряпицу шлепался новый густой мазок.
Илья застыл столбом.
– Что, обалдел? Видал, как надо красить? А не так, как ты: тык, тык!.. Как тебя зовут, малый? Илья? Илия – это бог грома, ты должен быть как гром, греметь везде, а не столбом стоять!
– А вы откуда знаете, что я на маляра учусь?
– Я, Илия, все знаю, все вижу, вижу, что ты художником мечтаешь быть, так ведь, Гермес Трисмегист?
– Трисмегист это кто?
– Это Гермес Трижды Величайший, друг мой! Хочешь помулевать? Вот там возьми флейц и присоединяйся. Мажь еловые стволы голубым, ветки крась лиловым из вон того ведра, я там уже колер намешал.
От слова “колер” у Ильи захолонуло в груди, он взял кисть, макнул ее в ведро и стал красить, удивляясь: почему стволы голубым? А из-за стволов и еловых лап выглядывали страшные коричневые хари, они гримасничали, пучили глаза, высовывали языки.
– Если режиссер скажет, что эти рожи ни к селу ни к городу, я их замажу. И превращу в камни. Но сквозь мои камни будут просвечивать лесные духи, поскольку они заодно с Сусаниным против поляков. Вот так, Илия! Только мы с тобой будем это знать, больше никто!
– Дядя Сережа. – Вдруг он повернулся к Илье и протянул ему заляпанную краской ладонь. – А если полностью – то Сергей Иванович Калмыков, гений первого ранга Земли, Вселенной и ее окрестностей, слыхал о таком? Так вот – это я!
– Илья… Илья!!! – донеслось из-за угла. – Где ты? Дирижер зовет, не начинают, тебя ждут!
– Мне пора, – сказал Илья, – я на тубе играю, в оркестре.
– “Ромео и Джульетту”? Чует мое сердце, ничем хорошим эта история не кончится! Ты вот что, Илия, приходи ко мне домой, в мой дворец муз, магистериум, на перекрестке Емелева и Советской, если встать лицом на восток, в шаге от Парка федерации… Я тебе покажу свою новую картину… До свидания, дорогой друг!
Потрясенный вернулся Илья Матвеич в общежитие, сбросил одеяло с кровати и на простыне синими чернилами нарисовал задник с лесом и луной над холмами, с лодочкой и лунною дорожкой, за что получил нагоняй от коменданта Галима Галимовича, который топал ногами, грозился выселить к чертям, и так он всем осточертел своими кошачьими концертами.
Тем более в Алма-Ате особенная акустика. Горы окружают город и отражают любые звуки, с гор дуют ветры, да летняя жара, да холодные арыки. Поэтому, когда в ясную ночь Илья дул в свою медную тубу, ее звук слышен был за десять километров, а то и дальше уносился, на вершины снежных гор!
С большим трудом Илья уговорил Галимыча повесить разрисованную простыню на стенку в прачечной или в каптерке у завхоза как образец декоративного искусства.
Назавтра, только Штро отмахнул палочкой, показав, что репетиция окончена, с тубой на плече Илья отправился по указанному адресу.