– Да что ты прямо из-за этого всего! Не бери ты в голову! – удивился Фёдор.
– И вот развалился сегодня этот домик – и как будто вся моя жизнь окончательно развалилась… Грустно, Фёдор, всё это и ужасно бессмысленно. И мы всё едем, едем куда-то, везём вагоны, а по дороге эти полосатые столбы с километрами режут мне глаза – 20, 30, 45… как отметки моей жизни. А потом пройдёт ещё сорок пять… и я не вспомню про серый домик… вот что самое страшное.
– Да что ты в самом деле? Что-то ты мне совсем не нравишься. Никогда тебя таким не видел.
– Вот, смотри, две рельсы идут параллельно. Иногда кажется, что они переплетаются и пересекаются с другими, но никогда не между собой. Если смотреть на узловых станциях с пешеходных мостов сверху на рельсы – они же сплетаются, как огромная железная паутина, так их много там! Как человеческие жизни, сходятся эти пути и расходятся, но, как бы то ни было, в конце их ждёт тупик. Куда бы ты ни ехал – впереди всё равно тупик! А я не хочу туда. Не хочу!!! И ошибаться ведь нельзя: свернёшь не на тот путь – катастрофа. Да в жизни, в общем-то, тоже… не тот путь, не та жизнь. И всегда со смертельным исходом!
– На это есть диспетчер.
– У нас на железке – да. Все претензии к нему, если, конечно, жив останешься. А в жизни где этот диспетчер? Где и когда он тебе что скажет?!
– Надо тебе попроситься на новый маршрут, Дима, вот что! Сменишь обстановку.
– А что новый, это он первую неделю новый. Как фильм: когда смотришь первый раз – интересно, потому что не знаешь, что дальше. А потом, пересматривая, уже помнишь почти наизусть все кадры. Кадры-то старые, а ты другой. Мне нравится фильмы пересматривать. Спустя годы они вообще про другое оказываются. Ты же пересматриваешь старые фотографии? И каждый раз видишь их по-разному, так же и фильмы! Я не люблю фотографии, Фёдор, тоскливо это. После отпуска тебе отдают из ателье напечатанные фотографии и плёнку, и ты разматываешь эту плёнку, смотришь маленькие тёмные кадры подряд. Вот, ты только приехал, вот первый поход на море, потом какое-то кафе, с кем-то познакомился, играешь на пляже в волейбол, прыгаешь с пирса, катаешься на кораблике… ночные посиделки под открытым небом… а вот уже и уезжаешь… Двадцать четыре кадра или тридцать шесть – у кого сколько. Маленький кусок жизни в этих кадрах – какие-то удачные, какие-то не очень. И все они существуют одновременно. Так же и игра в футбол с мальчишками, и вот как мы сейчас сидели в кабине, и та зеленоглазая девочка на завалинке у серого домика, где так сильно пахло смолой от шпал, и которая вдруг первая взяла меня за руку… А стоп-крана нет! Как бы я хотел сорвать его на том кадре… Только я это хочу сейчас, а тогда ещё не понимал, что вот оно – настоящее, искреннее. И что другого не будет, что лучше не будет и что этот момент прошёл, его уже не вернуть. И стоп-крана нет…
Они надолго замолчали. На узловой станции продолжалась ночная жизнь, отцепляли вагоны, перегоняли локомотивы, диспетчеры говорили между собой, заполняя пространство гулким эхом.
– А если сейчас сорву – что будет? Да ничего… пустота. Поезд только остановится, и объяснительную писать будем. Поезд-то остановится, а жизнь продолжится – серая, невзрачная. И я устал от такой жизни, не представляешь себе как.
– Жениться тебе надо, вот что! – будто бы нашёл решение Фёдор, – где твоя девочка с завалинки, с зелёными глазами?
– Девочка выросла. Я не знаю, где она. Кажется, в Москве.
– Значит, найдём другую! Вот у нас у начальника вокзала помощница какая милая, сидит, на машинке стучит, а глаза всегда светятся. И замуж ей уже пора. И ты чем не жених? Будете прекрасной парой, прямо сказку про вас можно будет рассказывать: жили-были машинист и машинистка. Ты колёсами стучишь, она машинкой!
– Это всё мило, Фёдор, но, увы. Давай на мост пройдёмся, на огни посмотрим и песню споём. Мы уже такие пьяные, что самое время.
Они поднялись и, пошатываясь, побрели к мосту. Водка тепло и мягко растекалась по отяжелевшим мышцам. Были предрассветные сумерки, с земли поднимался туман, становилось зябко и неуютно. Они останавливались отдышаться на ступеньках, будто в раздумьях – идти дальше или этого достаточно, но пошли до конца.
– Дима, я вот песен никаких не знаю, не обижайся, но ты пой, я послушаю. Небо какое мрачное сейчас с этой стороны, а с той уже рассвет собирается. Смотри-ка! С красными прожилками – ветрено будет завтра…
– Почти всю ночь проболтали мы с тобой по душам. Мне кажется, я никогда ни с кем об этом и не говорил. Кому такое скажешь. Да и надо ли? Ты меня извини, Фёдор, за весь этот разговор – ни к чему это.
– Нормально всё. Выговорился и хорошо. На завтра легче будет.
Дима опустил голову и свесил руки с перил, глядя вниз на сплетающиеся рельсы. Фёдор облокотился спиной и стал смотреть на фонари. Неожиданно Дима запел тихим приятным голосом: «Отговорила роща золотая берёзовым, весёлым языком, и журавли, печально пролетая, уж не жалеют больше ни о ком…»
Фёдор стоял, опустив голову, слушал, как голос напарника смешивается с редкими гудками паровозов, шумом ветра, обрывками фраз диспетчера. «Стою один среди равнины голой, а журавлей относит ветер в даль…» Гирлянды огней мерцали на фоне тёмного неба, словно крупные звёзды, где-то вдали тоскливо скрипел локомотив. «Я полон дум о юности весёлой, но ничего в прошедшем мне не жаль…» Мелодия песни совершенно не вписывалась в звуки железнодорожного полотна. Она была здесь инородным звуком и будто пыталась вырваться из железных оков.
От этого возникала щемящая боль и дискомфорт, да так, что наворачивались слёзы.
«Не жаль мне лет, растраченных напрасно, не жаль души сиреневую цветь. В саду горит костёр рябины красной, но никого не может он согреть». А может, так действовала водка. Почему так горько от всего сегодня?.. Фёдор отвернулся, старясь не показывать своего лица, тёмные очки было бы совсем глупо сейчас надевать.
«В саду горит костёр рябины красной, но никого не может он согреть…»
Они долго стояли молча, глядя в разные стороны. Песня будто висела в воздухе.
– Послушай, Фёдор, ты хороший человек. Я тебя очень ценю и уважаю как напарника, как первого машиниста, как доброго товарища, да что тут говорить – как друга. Ты такой суровый мужик с виду, и чёрные очки этот твой вид дополняют. Ты дело своё хорошо знаешь, как никто. Никто тебя в трусости заподозрить не может. Держишься всегда молодцом, самые сложные перевозки выполняешь, ничего не говоря. Так и держись! И когда едешь с тобой – ты всегда такой уверенный, и знаешь: если этот парень в кабине, с составом ничего никогда не случится, у него всё под контролем, всё железно.
– К чему ты это, Дима? Ты совсем пьян, что ли?
– Ни к чему, просто чтоб ты знал, Фёдор, и не сомневался в себе никогда и не боялся ничего. Дай тебе руку пожму, – он крепко и долго жал руку Фёдора. – А теперь иди в гостиницу, я хочу один тут постоять немного. Так здесь смолой от шпал пахнет… Я постою ещё, подумаю. Такой день сегодня.
– Ты уверен?
– Да, нормально всё.
– Ну давай, догоняй, – Фёдор хлопнул его по плечу, развернулся и медленно пошёл своей уверенной тяжёлой походкой в сторону спуска. Он никогда не оглядывался, когда прощался, а тут вдруг, уже почти спустившись, почему-то оглянулся и посмотрел наверх.
– Дима, нельзя!!! Стой! Дурак!..
Его крик потонул в грохоте проходящего по соседнему пути товарняка.
Зелёный сундук
Это было давно. Я жила в большой коммунальной квартире. Одной из многочисленных соседей была женщина предпенсионного возраста. Она была совсем одинокая, у неё не было ни семьи, ни детей, даже друзей, по-моему, не было. В коммунальной квартире она держалась особняком, близко ни с кем не общалась, в разговоры и сплетни не влезала, из своей комнаты выходила редко, только по необходимости. Единственное, что про неё знали: она работает чертёжницей в каком-то закрытом НИИ и до пенсии ей остаётся около года.