“Пусть катится, состояние, вроде, нормальное”.
– Больница – не тюрьма. А совет я вам – не пейте. Подождите-ка минутку.
Несколько секунд Павел сосредоточенно рылся в стопке разлохмаченных историй, но вскоре извлек одну, не толстую, но и не самую тоненькую, не самую потрепанную и рваную, но уже истертую и мятую.
– Сало Петр Виссарионович? Проживаете в Уровикинском районе? Оперировали вас… э-э… девять суток назад?
Обошлось без осложнений, припомнилось Павлу Андреевичу, опухоль была расположена в нижнем полюсе правой почки, оказалась небольшой – в три сантиметра. Время операции – минут сорок. Послеоперационный период протекал гладко, без конфузов. Инцидент, что приключился с больным в первые сутки, пока он находился в реанимационном отделении, серьезного внимания не заслуживал, такое случается. А больного и в самом деле пора было выписывать.
Родионов вяло переворачивал страницы, заполненные неровным спешащим почерком: дневники, эпикризы, анализы. И, наконец, заглянул в самый конец истории болезни и со стыдом убедился, что последняя запись о состоянии больного сделана им три дня назад. Стыдно, укорил он себя и отложил историю в сторону, решив, что оформит все завтра, а сегодня – ему не до того.
– Счастливого пути, Петр Виссарионович, – напутствовал он больного.
– Пока.
Сало покинул отделение ровно в шесть часов вечера. Выписался
***
Две недели назад.
Апатия, охватившая его, и слабость, и туман, застилающий мозги и глаза… нет, не туман, а жидкое прилипчивое дерьмо с отвратительным привкусом, что ощущался не только во рту, а будто бы везде, словно весь он от стоп и до макушки наполнен отвратительной субстанцией, не давали ему передышки – он не успевал подумать, возразить, отказаться, согласиться, сказать. Силы, которым он не мог противостоять, надернули на его мозг то ли черное шелковое покрывало, то ли брезентовый не проницаемый мешок.
“У-уу…умру!”
От этой мысли ему хотелось выть.
“Умру? Да!”
Он уже не верил, что останется жив.
“У-уу-умру я! А-аа-а, суки!”
Всем было наплевать.
Не всем!
– Вам срочно требуется операция, – сказал ему молодой настойчивый врач, осмотревший его в вытрезвителе.
– Операция?
Мысли-перья, серые и коричневые, лезли в прорехи… Они покалывали и щекотали, и беспокоили и, неожиданно набирая вес, сбивали с ног – валили в грязь, в пустоту, что расстилалась где-то за пределами поля его зрения. И не было ни сил ни воли отказаться.
– Оперируйте, суки! Жить хочу!
Его положили в больницу. Через несколько дней ему стало лучше, и стремление лечь на операционный стол пошло не убыль. На пятый день страх умереть под наркозом стал навязчивым, как похмелье, что не прогнать, не избавиться, на седьмой – превратился в манию.
Выхода из этой ситуации было даже два: первый – соглашаться на операцию и – будь что будет, второй – бежать и будь что будет.
Собственно, ни какого побега быть не могло по определению – его никто не держал. И ответить отказом на вопрос, заданный лечащим врачом во время скоротечного утреннего обхода: “А вы согласны на операцию?”, было легче легко: нет; не согласен; не дамся; никогда; лучше – умру! (И невысказанная вслух реприза от лечащего врача: “А где тут противоречие?”) Но лежал он в просторной четырехместной палате. На чистых простынях. Перед цветным телевизором. Было тепло и тихо, и он не беспокоился о… да ни о чем он не беспокоился! Ни о хлебе насущном – где взять его? Ни о душе – а есть ли? Пожалуй, что с детства он не попадал в подобное благословенное, благолепное время, по течению которого плыл, не ведая куда, как мореплаватель-первооткрыватель (Магеллан, Дрейк, Колумб), твердо веря в свою звезду. Он не беспокоился даже о времени! Он вовсе не знал, сколько сейчас – десять часов утра, полдень, пять часов вечера, восемь, полночь? Он не тревожился о том, пойдет ли утром дождь, мерзкий, противный, надоедливый, нескончаемый, и брать ли с собою зонт, что непременно где-нибудь забудется, взлетит ли с космодрома Байконур ракета, случится ли в Турции землетрясение, раздастся ли взрыв на улице Багдада… или Каира, или Иерусалима, или Мадрида, или Москвы. Замечательное, чудное время, пропитанное метафизическим бредом полной законченности процесса, за которым мерещилось нечто абсолютное. Идеальное.
И Сало согласился на операцию. Но в уме он имел план побега в последнюю минуту.
План был прост, но, тем не менее, не глуп и, соотносительно обстоятельствам, очень эффективен и заключался он в следующем: в день операции он съест… Что? Да что угодно! Что раздобудет. Что найдет. Чем угостят. Худосочный блин, миску гречневой каши, порцию липких макарон, прозванных флотскими, видно, в насмешку над командой крейсера «Очаков», бутерброд… гамбургер, чизбургер, сэндвич, пачку печенья на десять штук. Да хоть что-нибудь! Больной позавтракал? Ах! И операция автоматически отменяется. И напрасно разворачивали операционную и напрасно мылась сестра, и раскладывала, обжигая руки, на стерильной простыне только что извлеченные из сухожарового шкафа инструменты, тускло поблескивающие никелем. За зря вспыхивали своим особым бестеневым светом операционные софиты и напяливал на широкие плечи не по размеру тесный халат хирург, сосредоточенно размышляя о том, каким разрезом ему стоит начать. Чашка кофе и булочка? И бездельничают анестезистки и анестезиологи, а свободные теперь хирурги, попивая коньяк и кофе, заполняют истории болезней, подчищая огрехи. Стаканчик йогурта? Банан? Пустяк? Отнюдь. Немного кукурузных хлопьев и считай, его побег удался! Он – выиграл. Что выиграл? Еще один день без забот, еще несколько часов, что можно провести, лежа на кровати и играя в карты с мрачным соседом, что смотрит на него и будто и не видит.
Но еще до того, как он пробудился от потливого сна, к его кровати подкатили каталку, и две нетерпеливые сестры скомандовали:
– Подъем!
– А-а? А?
– Снимай трусы. Не вставай! Перебирайся на каталку. Да, да, ты!
– Я?
– Ну, вы, вы же! Ну, кто же? Скажите, почему вы не спросили кто, прежде чем сняли трусы? Ах, вы догадались, что вы? Ну, значит, вы. Да не вставай… те! Лежи! И перебирайся побыстрее, а то все разговорчики… Зад! Приподнимай зад. При-под-ни-май! Да не вставай! Вот ты мужик бестолковый. Понятно, что жестко и холодно. А не на свидание. Это не кушетка, а каталка! Да, чтобы кататься, да. Щас покатаемся. Не вставай! Слышь, Оль, пятый раз ему говорю, не вставай! Русским языком! Да прикройся же! Оль, поехали.
Очнулся он через шесть часов. И с удивлением констатировал: он – жив, он – дышит. Он попробовал воспользоваться инструментом, что зовется памятью, и вспомнить, что привело его на эту кровать: какие события, обстоятельства, люди. Но не получилось! Прошлого как бы не существовало, а только настоящее, дергавшее за нити, что тянулись к его рукам, ногам, сердцу. Ну и ладно! Кому она нужна, память-то? Не помнить – значит не беспокоиться, не волноваться, не желать. Не помнить – значит не знать. Теперь он лишь фиксировал то, что происходило с ним в данный момент, в сию секунду! А все остальное – было не важно. Кроме одного, он – живет! А раньше? А позже? А что произойдет с ним в будущем? О, нет, в настоящем! В точно таком же настоящем, как и те пронзительные минуты, что пробежали мимо только что – пролетели, проскакали, просвистели, ау, и уже растаяли вдали. Ах, эти сумасшедшие спринтеры, мчащиеся наперегонки, минуты и секунды, ау-у. Проскочили! И где же они теперь? Умерли уже!
Смертельно хотелось пить. Выпить. Помочиться. Одновременно. И на выдохе отхаркнуть комок того зловонного, застывшего студня, что притаился за грудиной.
– Пить, – и следующая, вымученная необратимостью психодилических фрустраций6 попытка вырваться из плена неизвестности. – Где я?
– Здесь!
“Здесь? Вернулся в собственную надоевшую жизнь? Ну и как тут мне? Холодно”.
– Пить, – прошептал он сухими губами и затаил дыхание. – Пить.