– Нет, нет, – ответил Андрей, – это совсем о другом. Ты не понимаешь.
– Возможно.
Андрей замялся, не зная, как объяснить.
– Это как раз о том, чтобы не воевать, – сказал он. – Понимаешь, мы смотрим на икону и видим тот мир, в котором люди уже не мучают друг друга. И он светлый. Ты еще не забыл, что те, древние, иконы на самом деле очень светлые?
Сергей кивнул.
– Они часто почти солнечные, – продолжил Андрей. – Это ведь радость оттого, что другой мир есть, что он возможен и здесь, что к нему надо просто протянуть руку. Как светящийся небесный город, который уже рядом. Где мальчиков не будут посылать умирать и они не будут сходить с ума.
– Странный мы с тобой ведем разговор. Не знаю, насколько ты прав насчет икон. Мне кажется, неправ. В древности с иконами и в бой ходили. Но ведь есть же и здравый смысл. Пока вы будете созерцать ваш счастливый небесный город, придет тот, кто злее и сильнее, убьет твоих детей и Иру, ограбит и сожжет дом, а тебя самого угонит в рабство для более эффективного производства прибавочной стоимости. Я тебе уже сказал; к сожалению, войну я видел.
Разговор двигался по кругу, и Андрей не знал, как его из этого круга вывести. Это было не просто его работой, о которой хотелось рассказать; от Натана Семеновича он знал, что сын Петра Сергеевича вернулся подавленным и злым, и Андрею хотелось помочь ему увидеть мир с другой стороны.
– Ты читал книгу о русской иконе князя Трубецкого? – спросил он.
Сергей покачал головой:
– Я как-то все больше про Тамерлана. В широком смысле.
– Трубецкой писал во время Первой мировой войны. Его очерки об иконе начинаются с того, что в природе чья челюсть больше, а зубы острее, тот другого и съел. И что человечество тоже так может жить, да почти всю свою историю и жило. Тот народ, чье клыки больше, съедал соседей. Во время мировой войны такой взгляд на вещи стал особенно видимым, а словесные украшения исчезли.
– Что же, – заметил Сергей, – звучит, может быть, не очень привлекательно, но разумно. И достоверно.
– Но не для Трубецкого. Для него русская икона как раз и воплощает возможность отрицания этого животного состояния, возможность подняться над всевластием жестокости и животной силы. Собственно, для него это и есть сама возможность быть человеком.
– Допустим, – ответил Сергей. – Но я тебе уже сказал, что я думаю о таких теориях. В качестве национальной идеи они самоубийственны.
– Трубецкой не говорит о национальной идее. Он как раз и пишет о том другом, что русская культура воплощает для мира. Вопреки всему зверству истории. Как раз национальная идея у каждого своя, и одна чудовищнее другой.
Сергей поморщился.
– По этой же причине, – продолжил Андрей, – Трубецкой был против окладов. Для него оклад – это не возможность сохранить, а возможность не видеть. Он считал их скрытой формой иконоборчества.
– А мне так кажется, что это скорее проблема самого Трубецкого. И вообще интеллигенции в России. Что она не чувствует и не понимает народ. И народную религиозность не понимает тоже.
– Трубецкой был князем. А это все же не интеллигенция в тогдашнем понимании. Он, кстати, был против храма Христа Спасителя. Считал его китчем. Еще одним способом не видеть. Воплощением безмыслия. Называл его самоваром всея Москвы.
Сергей снова поморщился.
– Слушай, – резким движением Андрей поднял с пола дипломат, положил его на стол и начал в нем рыться, – у меня же эта книга с собой. Я ее перечитывал и который день про нее думаю.
Он протянул Сергею ротапринтное издание Трубецкого; тот покрутил его в руках, полистал, прочитал несколько абзацев, выбранных явно случайным образом. Андрей продолжал внимательно на него смотреть.
– Ты знаешь, Андрей, – сказал Сергей, заложив самодельное издание указательным пальцем, – хвалить русскую икону стало теперь делом легким, как-то подозрительно легким. Даже немцы теперь расхваливают наши иконы на все лады, хотя сорок лет назад жгли их в печах, а в церквях держали лошадей. Теперь уже и комсомольцы стали рыскать по деревням; где икону украдут, а где купят за бесценок у умирающей бабки. Хвалить-то легко, а знаем ли мы достаточно для того, чтобы их хвалить? Я не про академическое знание. Про твоего Трубецкого ты, может быть, и прав. Не мне судить. Но есть ли у вас та вера, которая нужна, чтобы иконы понимать?
Он положил книгу на стол, рядом с кофейным напитком. Они были почти ровесниками, но теперь Андрей казался значительно моложе, едва ли не на полпоколения, и был чуть выше. А еще Андрей начал сутулиться, все больше говорил один, часто с выраженным отсутствием такта и несколько неприятно всматривался в собеседника своими сияющими глазами.
– Ты, Сережа, конечно же, прав, – ответил он. – Но прав ты как-то неправильно, так что и соглашаться с тобой не хочется. И смешал ты совсем разные вещи. Немцы и людей в печах сжигали; вот нас сжигали; так что же теперь – себе не верить? И архаровцы ваши комсомольские – разве это аргумент? Они же за деньгами по деревням рыщут. И не только в этом дело. У той же умирающей бабки если они икону не купят, хоть правда за бесценок, сгниет эта икона после ее смерти, сгниет вместе с домом в разоренной деревне. Если бы ваши власти иконы сами собирали, тогда было бы другое дело. Мы тут мечемся, восстанавливаем, что можем, но это только капля в море. Все же это понимают.
– Наши власти, Андрей, – поправил его Сергей с легкой и недоброй улыбкой и повторил: – Наши власти.
– Это ваша власть, – горячился Андрей, чувствуя себя все более привлекательным в своей горячности, а для Сергея становясь все более отталкивающим в своем раздражении. – Хотя ты же ее только что сам ругал. А по мне так пропади она пропадом. Да и что это за страна такая, где подобная власть действует безнаказанно? Разве не она эти деревни разорила? Не она ли их голодом морила? Не она ли сыновей этой бабки посылала на танки с одной винтовкой, так что эта бабка теперь умирает одна в пустом доме?
– Ну если бы эти мальчики в тех полях не остались, мы бы с тобой, Андрей, здесь, вероятно, не сидели.
– А к чему они вернулись? – продолжал настаивать Андрей с еще большей убежденностью. – Кору есть? Хлебные колоски собирать? От одного людоеда к другому? Гитлер хотя бы убивал чужих, а Сталин уничтожал всех без разбора.
Сергей помрачнел, и его лицо как-то неприятно наполнилось морщинами.
– Продолжение этих мыслей я знаю, – ответил он резко и неприязненно. – Только ты, Андрей, ни Гитлеру, ни Сталину не свой; так что никакого бы пива тебе сейчас не пить. Ни любимого баварского, ни ненавистного новгородского. И ничего бы тебе не пить вообще. Да и нам бы всем было не до пива.
– Ты мне моей национальностью не тыкай! – сорвавшись, закричал Андрей. – Мы с тобой уже это проходили. То, что я об этом не вспоминаю, не значит, что я все забыл. Хочешь этот режим оправдывать, милости просим, только мою национальность, о которой я ничего толком не знаю и знать не обязан, в эти твои рассуждения, пожалуйста, не впутывай.
– Дело не в национальности, – ответил Сергей спокойно и зло, почти не повышая голоса, – а в том, что вы решили, что у вас есть право определять судьбу России. И говорить от ее имени. А она была за сотни лет до вас, будет и после вас. И никто вам такого права не давал. Вон ты уже о церковных окладах рассуждаешь. Да если бы только это. Сначала вы храм Христа Спасителя взорвали, а сейчас ты уже князя этого своего с его дурацкими теориями приплел, чтобы доказать, что и не нужен был храм русскому народу. Русский народ только тебя забыл спросить.
Андрей встал, забрал книгу, положил ее в дипломат, со звоном закрыл замки и вышел, не прощаясь.
« 2 »
Этот разговор оставил чрезвычайно неприятное впечатление, неприятное настолько, что Андрей уговорил Валеру сходить на митинг общества «Память» в садике около Академии художеств. Поначалу Валера не мог понять, зачем Андрею это потребовалось, но потом все же согласился, возможно просто по дружбе, так и не понимая, для чего они туда идут. Месяц за месяцем об обществе «Память» и их сборищах говорили и писали все больше, даже показывали по телевизору, так что Андрей ожидал увидеть огромную толпу. Но толпа оказалась относительно скромной, хоть и малоприятной, да и состоящей в основном из людей очень немолодых, а по большей части еще и несколько потрепанных. На них с Валерой практически не обратили внимания. Выступали долго, несмотря на плохую погоду; некоторые из выступавших ораторствовали с известным исступлением. Ораторы менялись, говорили о разном: про разрушение города, про упадок деревни, про заброшенные церкви и даже про экологию. И все же по большей части говорили то, чего за это время в разных контекстах Андрей и так уже успел наслушаться. Говорили о том, что Россию евреи продали (обычно германскому Генеральному штабу, но в версиях были расхождения) и погубили, что евреи убили лучшую часть нации (словом «генофонд» теперь широко пользовались и патриоты, и либералы), создали и возглавляли концлагеря, взрывали церкви и особенно храм Христа Спасителя. Было в этом что-то клоунское и даже печальное; в прессе и по телевизору «памятники» казались значительно более пугающими.