Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.
Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.
И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
— Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни — десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…
— Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
— Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава — твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его — ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут?.. Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…
Пена появилась и сохла в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую все-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными женами. Долголетнее сближение, постоянная общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.
Но на этот раз все усилия Потемкина были напрасны.
— Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчет Платона. У него столько врагов! Нет, нет! — только повторяла Екатерина. Уткнула лицо в подушки и на все дальнейшие речи и грозные упреки отвечала только взрывами слез.
Уже не первый раз происходили такие сцены со дня приезда Потемкина, но сейчас ему хотелось довести все до конца.
— Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твердо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь, и в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя… Богом клянуся, враки все! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье — тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для души спасения собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет — я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..
— Да что ты! Да как это можно?! — вдруг переставая рыдать, совершенно твердо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. — Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придешь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?
И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой, подавленной своей ли виной или напором чужой, сильнейшей души…
— Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?
— Я! Чем? В чем? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и занаверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…
— А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! — И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потемкин из комнаты.
Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжелыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потемкина.
Едва он ушел, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.
— Генерала позовите! — слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.
В словах Потемкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, еще незнакомая до тех пор нота.
И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее «прости» человека, после многих лет вынужденного уступить свое место другому…
* * *
С большей или меньшей силой еще несколько раз повторялись сцены вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Все главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.