Действительно, Зубов проснулся. Первый его взгляд упал на толстое, глупое и преданное лицо Кутайсова…
— Вы? Ну, идите… Несите. — И, протянув руку, вторично дернул сонетку.
Но, предупреждая камердинера, который немедленно явился на звонок, Кутайсов уже откинул занавеси у одного окна, и веселый майский день ворвался лучами солнца в высокую, роскошно убранную опочивальню женственно-изнеженного фаворита.
Только поставя свой кофе на столик у кровати, Кутайсов отвесил вновь поклон и заговорил:
— С добрым утром, с веселым пробуждением, милостивец… Кофеек готов… Без лести скажу: нынче, как никогда, удался на славу… А сливочки… кренделечки… Мм-м… Сам приглядел за пирожником… Кушай на здоровье, ваше сиятельство!..
— Благодарствуй…
Зубов небрежно протянул руку своему угоднику.
Тот в порыве рабской преданности взял обеими руками пальцы Зубова, слегка пожал и, неожиданно заметив, что нога у колена фаворита обнажилась от покрывала, осторожно нагнулся, коснулся губами открытого места и покрыл его одеялом, бормоча:
— Озябнуть изволят ножки твои, милостивец… Беречь, чай, их надо, ножки-то…
Зубов, привыкший ко всяким формам угодливости, все-таки смутился и, быстро укрывшись поплотнее, сказал:
— Что ты, государь мой… Не женщина я, чтобы подобные ласки… Верю, что от сердца. Да лучше не надо…
— Не буду, не стану, милостивец… Не стерпел… Когда ножку увидел, ту самую… твою… хе-хе-хе… сердце взыграло. Все мы рабы нашей государыни-матушки. Ничего не пожалеем для нее… Вот я и… Не взыщи, милостивец… Пей… На здоровьице… Горячо ли? Хорошо? И ладно… А я пойду… Только… словечко вот еще…
— Что такое? Говори…
— Да слыхал я: принца немецкого сменить думает государыня. Благодетель наш князь Николай Иваныч братца на его место ладит… генерала Салтыкова… Должно полагать, и вакансий при том немало откроется… Так уж попомни меня, слугу своего верного… И племянничка, Сережку… Знаешь, чай, его. Оба мы тебе готовы усердствовать… Так уж ты…
— Хорошо, хорошо. Если только перемена будет, я буду помнить… А много народу там ждет? Из чужих?
— Полны горницы… Лизоблюдишки набежали… Лишь бы беспокоить тебя, благодетеля! Того не понимают, что мужей таких в их деятельности государственной излишними заботами утруждать нельзя, докучать им не подобает. Дух чтобы бодрый у милостивца был, чтобы он мог угодить и матушке-государыне, чем Бог послал… Хе-хе-хе… Ну, я тоже докучать не стану… Уж сам попомнишь просьбишку…
— Да, да, буду помнить. Скажи там, чтобы отказали всем. Я не принимаю сегодня… Что-то не по себе мне…
— Здоров ли, ангел мой? Лекаря бы… А то бы…
— Здоров, здоров я! Ступай, скажи…
С низкими поклонами вышел Кутайсов.
Зубов с помощью камердинера набросил на себя меховой халат и перешел во вторую комнату, где тоже горел камин, уселся у него на низеньком кресле, ноги протянул на мягкую скамеечку. Взяв пилку, стал точить розовые ногти и приказал камердинеру:
— Кто тут рядом? Своих зови. А чужих не принимаю.
Кивнув довольно приветливо на низкие поклоны троих вошедших, Зубов обратился прежде всего к Козицкому:
— Ну что там у тебя?
Тот подал несколько бумаг из портфеля.
Зубов взял, поглядел, выбрал одну и стал читать, положив остальные на стол, рядом. Довольная улыбка показалась на его изнеженном, еще розоватом от сна, лице.
— Прекрасно… Неужели это так? Это я могу сделать. Все в моих руках. Только чтобы потом от условия не отступил купчишка… А то, знаешь, тонет — топор сулит…
— Быть тому невозможно, ваше превосходительство. Он есть в наших руках, так и останется. Откупное дело такое, что всегда можно прореху найти, если даже не новую продрать… Тут все верно.
— Тогда я исполняю. Напиши записку. Я отцу в Сенат сам перешлю… Тяжба на исходе. Теперь самое время… А тут? — Он взял остальные бумаги, снова проглядел их. — Хорошо. Пусть полежат. Я сегодня скажу тебе. Еще потолковать тут надо… с Вяземским или с братом Димитрием. Он сам тестю передаст. Ты иди записку отцу напиши. Вот бери докладную… А что сам Логгинов?
— Ждет, как мы тут порешим.
— Пусть ждет… Ну, у вас что нового, государи мои? Ты с чем это, Гавриил Романыч? Сверток подозрительный… И вид у тебя. Знаешь, на Новый год были мы с государыней в пансионе благородных девиц, что на Смольном дворе… И вздумалось этим козочкам… цыпинькам мне сюрприз поднести… Также, вижу, несут две мамочки… Ничего уже, с грудочкой… Из старших, видно. Приседают и подают… Разворачиваю — атласу белого кусок, цветочками зашит… И стихи на нем вышиты же. Весьма изрядные. Вон там лежат. На столе. На французском диалекте. Весьма изрядные… Кто только им стряпал? Ха-ха-ха… После всю ночь об этих пупочках думалось… Сами бы они себя поднесли. Я бы не прочь был… Ха-ха-ха!.. А то стихи… Вот и у тебя вид сходный теперь… Ну, показывай…
— Угадал, милостивец, ваше превосходительство. Стишки сложились… Немудреные, да от сердца… Уж не посетуй… Прочесть не изволишь ли?
— Как не изволить? Читай, голубчик… Да что ты стоишь? Садись… Какие там у тебя еще стихи? Ода? Государыне небось? Хитрец льстивый… Она и то довольна твоими стихами. Говорила, думает в свою службу тебя повернуть… К ней, да?
— Не так, ваше превосходительство… Теперь ошиблись. Слушать извольте. Загадка небольшая. Решить не пожелаете ль?
— Загадка? В стихах? Занятно. Слушаю… Слушай, Эмин. Ты сам мастер. Судить можешь.
— Где уж нам судить таких больших стихотворцев, — завистливо, покусывая губы, отозвался менее догадливый на этот раз приживальщик. — Будем хлопать… ушами, коли руками почему-либо не придется.
Тонкая ирония не была оценена. Зубов снова обратился к Державину:
— Загадывай свою загадку, почтенный пиита.
— Служу вам, государь мой.
Откашлявшись, приосанясь на стуле, где он сидел на самом краешке, но довольно твердо, Державин стал декламировать с пафосом, обычным для той поры:
— «К лире!»
Звонкоприятная лира!
В древни, златые дни мира
Сладкою силой твоей
Ты и богов, и зверей,
Ты и народы пленяла.
Глас тихострунный твой, звоны,
Сердце прельщающи тоны
С дебрей, вертепов, степей
Птиц созывали, зверей,
Холмы и дубы склоняли.
Ныне железные ль веки?
Тверже ль кремней человеки?
Сами не знаясь с тобой,
Свет не пленяют игрой,
Чужды красот доброгласья.
Доблестью чуждой пленяться, —
К злату, к сребру лишь стремятся.
Помнят себя лишь одних;
Слезы не трогают их.
Вопли сердец не доходят.
Души все льда холоднее.
В ком же я вижу Орфея?
Кто Аристон сей младой?
Нежен лицом и душой,
Нравов благих преисполнен.
Тут поэт остановил поток декламации. — В пояснение изъяснить могу, что скромность нравов и философское поведение чрезвычайно отличает персону, здесь изображенную, от иных подобных. Оттого сравнение с Аристотелем. А с Орфеем — ради склонности к игре скрипичной и к музыке, в которой также преуспевает весьма…
Зубов с очень довольным видом, только молча погрозил пальцем даровитому льстецу. Тот продолжал:
Кто сей любитель согласья?
Скрытый зиждитель ли счастья?
Скромный смиритель ли злых?
Дней гражданин золотых,
Истый любимец Астреи!
Кто он? Поведай скорее!