— Путь новый?..
— Да, да. Не про троны я говорю. И до меня были государыни… и будут. Я говорю о сердце. Про него скажу. Волю дала я на высоте своему сердцу и показала, что ни вреда, ни стыда нет от этого умной жене… Такой, которая свято держит свое чувство каждый раз, когда загорается оно. А что чувство не единожды в жизни, не двоежды, не троежды загораться у нас, у жен, может, про то весь мир ведает. Укрывать же зачем, лукавить, лицемерствовать? Нет! Кто смеет — пускай смеет… И слабых надо учить смелее быть. Не только государыней народа — водительницей жен русских во всей правде их душевной быть хочу. Ужели этого не поймешь? Все на своем стоять будешь? Молчишь? Говори же.
— Оно-то и так, — грустно качая головой, ответил граф, — да мне задача та не по плечу. Простой я, не такой, как ты, матушка… Понял это… и вот…
Он не досказал.
— Ха-ха… Вижу, правда… слабый ты духом, Саша. Жаль! Думалось, так и проведем мы последние дни. Немного мне осталось… Устала я — вверилась тебе. Светлейший тебя любит, с его помощью, гляди, и ты бы след оставил для родины… Ничего тебя не влечет… Или уж, видно, что-нибудь так завлекло, что и глядишь — не видишь, слушаешь и не слышишь… Знать, Бог того хочет. Французы толкуют: «Ce gue femme veut, Dieu le veut!»[11] У нас же, видно, наоборот быть должно. Добро. Правда, постарела я… Бывало, раней, чего пожелаю — свершается. А желала так сильно, что, кажется, камень загореться мог от моей воли… Стара…
— Матушка, родная моя!.. Что же мне делать? Научи! Посоветуй сама!
— Нет… Не говори ничего. Давно ты советов моих не слушаешь! Бог с тобой! Ступай, если правду мне чистую сказал… Я ведь узнаю… Ну, будь по-твоему! Помни: правда мне всего ближе… всего дороже! Самой приходилось сгибаться много… Таила то, чего сказать не могла. Но уж если я что сказала, так и жизнь на этой правде отдать могла. Слово мое было правда… Молчаньем лгала только порой. И то врагам, ради земли, ради царства… Друзьям — никогда! Я — жена, не муж, как ты. И думается, не станешь лгать ты мне словами. Если говоришь, так нет иного в мыслях. Так? Верно, Саша?
Пытливый взор ее обжег лицо фаворита, снова принявшее помертвелый вид.
— О, да ты и впрямь болен! Я и не вижу. Отдыху тебе не даю. Ступай. Может, и склеим все… Я подумаю. Жаль мне себя… Но и тебя жалею. Я подумаю. С Богом, иди… Мне тоже передохнуть надо… Окно открой… Так, благодарствуй… Иди! Я подумаю…
Медленно вышел из спальни Мамонов.
Екатерина подошла к окну и, прислонясь к раме, стоя стала глубоко вдыхать ароматный воздух, пропитанный дыханием соседних цветников.
От этого аромата еще сильней прилила кровь к вискам и щекам Екатерины, еще быстрее замелькали мысли в разгоряченной голове.
Какие-то забытые видения проносились перед ее внутренним взором, в то время когда глаза глядели на высокое, голубое небо, на буйную зелень парка, подбегающего к стенам ее покоев, и не видели ничего…
Все лицо этой старой женщины как-то странно помолодело и одухотворилось, словно озаренное светлыми воспоминаниями юности, овладевшими ею, просветленное наплывом великодушных решений и чувств, начинающих шевелиться на дне усталой, обычно холодной, недоверчивой души.
«Ну а если и лжет? Не для обиды мне… Жалеет, огорчить не хочет… За себя опасается… и за эту… за душеньку свою, если правда… Сама же я говорила в сей час ему: сердцу не закажешь… Так и он… Мало ли я любила смолоду… Вот и здесь, под этими деревами… чего не было… В этом покое…»
Екатерина оглянулась.
Залитая полуденными лучами, спальня ее имела особенно нарядный, ликующий вид.
Вся комната была окружена стройными серебряными колонками, сверху покрытыми эмалью лилового цвета; все это отражалось в зеркалах, украшающих стены, а сверху замыкалось прелестно расписанным потолком.
Вдруг словно ожила эта комната, наполнилась тенями, призраками. Не пугающими, белыми, в одеждах смерти, а веселыми, радостными, сверкающими любовью и страстью…
Красавцы-великаны Григорий и Алексей Орловы… Ловкий Зорич. Пылкий, сверкающий и быстро тухнущий Васильчиков… Увлекательный, пышущий здоровьем и негой Корсаков. «Пирр, царь эпирский», как называла она его… Философ в теле Гектора Ермолов, переживший то, чем, по словам Мамонова, страдает сейчас последний фаворит… Сознание стыда из-за положения мужчины, попавшего на содержание к своей повелительнице…
Вот умный, извилистый и сухой, внешне пламенный, ледяной внутри Завадовский. Выпущенный из будуара, он сумел войти в здание Сената, стать полезным министром, если не оказался пригоден как фаворит… Вот нежный, капризный, причудливый, но такой ласковый, обаятельный красавец-дитя Ланской… Кто знает, что толкало его, но он отдал ей с любовью и жизнь свою. Конечно, если бы она знала, что недостаток собственных сил этот хрупкий мужчина пополняет опасными приемами сильных возбуждающих средств, она бы поберегла его… Не только ласки мужчины — и он сам по себе был ей так дорог, так мил.
Очевидно, и он почему-либо дорожил Екатериной, хотя она была вдвое старше его. Иначе он не решился бы пойти на последнее, чтобы до конца казаться неутомимым и пылким в любви…
Наконец, заслоняя всех, зареял крупный, величавый образ человека с одним настоящим, но сверкающим, как бриллиант, глазом… С причудами балованного принца, с умом вождя, с характером смешанным, порою непреклонным до ужаса, порою изменчивым, как у женщины, охваченной жаждой любви…
Все они стали перед Екатериной… Всех помнит она… И, как это ни странно, любит всех и сейчас, далеких, полузабытых, истлевших в могиле, или случайных, как Страхов, как гвардеец Хвостов, осчастливленный ее лаской тогда, давно… когда еще она отдавала свое сердце избраннику, подобно всем остальным женщинам, а не брала их к себе, в золоченую клетку, как делала со времени вступления на трон…
Вот они, далекие, милые, полузабытые друзья ее юных лет…
Очаровательный, вкрадчивый и смелый Салтыков, отец ее первого ребенка… Блестящий рыцарь Запада, царственный и чарующий Понятовский…
Вот все они тут, в ее памяти, в ее остывающем сердце, которое все тише и медленнее бьется с каждым месяцем, с каждым днем…
Все тут…
И нет никого… Вихрями жизни отвеяло всех. Отлетает и последний…
Тут он, за стеной… И нет уже его… Отвеян жизнью…
Так скорее надо все покончить. Не дать позлословить, посмеяться на счет старой женщины, которая никак не хочет отпустить молодого любовника — своего подданного.
Она отпустит. Так, как и не ожидает никто!
Быстро подошла Екатерина к столу, на который бросила «счет», показанный ей Мамоновым.
Взяв пасквильный листок, она перешла к другому столу, на котором было навалено немало папок, ящиков, образцов минералов, каких-то инструментов, чертежей и много другого, как и на остальных семи-восьми столах различной величины, какими были уставлены спальня и кабинет Екатерины.
Раскрыв небольшую шкатулку, она собиралась бросить туда памфлет, как вдруг заметила сверху лежащий рисунок и взяла его брезгливо в руки, вглядываясь с презрительной гримасой в карикатуру, грубо отпечатанную на листке.
«Пожалуй, еще хуже что-нибудь нагрязнят обо мне… Какая низость… Тоже, поди, отсюда, от „подруг“ и „друзей“, дано внушение негодяям-издателям!»
На листке, действительно, был изображен гнусный рисунок за подписью: «Вот все, что ты любишь!»
Такие пасквили часто печатались за границей по внушению политических врагов императрицы, затем провозились в Россию и в тысячах экземпляров ходили по рукам у иностранцев, проживающих в столице, и у представителей русской знати, особенно из числа лиц, окружающих Павла. Завистливые подруги Екатерины, вроде княгини Дашковой, особенно старались распространять эти листки.
Екатерина швырнула отвратительный листок в ящик и захлопнула крышку.
Сев за свой стол, она раскрыла табакерку, левой рукой поднесла ее к носу и почти не отрывала, вдыхая возбуждающий порошок, пока правая рука скользила по гладкому листку бумаги.