«Итак, – сказал Штизельхеер, – давайте укроем карусельную лошадку Йоханна[7] в безопасном месте и пропоём песню о чудесном».
«Не знаю, – сказал Беньямин. – Всё-таки лучше было бы обезопасить карусельную лошадку Йоханна. Налицо предзнаменования того, что предстоит худшее».
И действительно, налицо были признаки, что худшее предстояло. Была найдена голова, которая безудержно кричала: «Кровь! Кровь!», а её скулы поросли петрушкой. Термометры стояли полные крови, а разгибающие мышцы больше не действовали. В банкирских домах дисконтировали песню «Стража на Рейне»[8].
«Хорошо, хорошо, – сказал Штизельхеер, – давайте спасём карусельную лошадку Йоханна от опасности. Неизвестно, что может произойти».
На небесно-голубом гумне, с большими глазами, обливаясь потом, стояла карусельная лошадка Йоханн.
«Нет, нет, – сказал Йоханн. – Здесь я родился, здесь хочу и умереть».
Но это была неправда. Ибо мать Йоханна была родом из Дании, а отец был венгр. Однако всё же пришли к единодушию и в ту же ночь бежали.
«Тьфу, чёрт, – сказал Штизельхеер, – тут конец света. Тут стена. Дальше не пройти».
И в самом деле там была стена. Она отвесно возносилась к небу.
«Смешно, – сказал Йопп. – Мы потеряли связь. Пустились в ночь, забыв повесить на себя гири. Разумеется, мы теперь парим в воздухе».
«Ерунда, – сказал Штизельхеер. – Здесь воняет. Я дальше не пойду. Тут валяются рыбьи головы. Тут поработали химеры. Здесь доили гребные валы».
«Чёрт его знает, – сказал Рунцельман. – Мне тоже не по себе. Нам тут натянут на уши шарлатанские рубашки!» Он сильно затрясся.
«Прекратить! – приказал Беньямин. – Что здесь стоит? Вагончик для сбора пошлины? Зелёный и с зарешёченными окнами? Что это тут растёт? Агавы, веерообразные пальмы и тамаринды? Йопп, посмотри по книге знаков, что это может значить».
«Фатальное дело, – сказал Штизельхеер. – Вагончик для сбора пошлины среди агав. Уже подозрительно. Бог знает, куда мы попали».
«Вздор, – воскликнул Беньямин. – Не будь так темно, можно было бы точно разглядеть, что произошло. Шарлатанветеринар[9] направил нас по ложному пути».
«Факт тот, – сказал Йопп, – что мы стоим перед стеной. Дальше хода нет. Гундельфлек, зажги фонарь».
Гундельфлек порылся в кармане, но извлёк оттуда лишь мощную светло-голубую органную трубу. Он всегда носил её с собой.
«Подойдите ближе, господа, – внезапно раздался чей-то голос. – Вы заблудились. – То был вождь Зарево. – Чего вы плутаете в потёмках ночной порой? Да ещё в таком виде! Снимите целлулоидные носы! Разоблачитесь! Вас узнали! Что это за бунчуки вы таскаете с собой?»
«Это, с позволения сказать, колотушки, и колокольчики на палочке, и шутовские плётки».
«А что это за духовой инструмент?»
«Это нюренбергский рупор[10]».
«А это что за ватный тюфяк на верёвочке?»
«Это карусельная лошадка Йоханн, добротно запакованная в вату».
«Что за вздор. Зачем вам сдалась карусельная лошадка в ливийской пустыне? Откуда она у вас?»
«Это в некотором роде символ, господин Зарево. Если вы позволите. Ибо в нашем лице вы видите перед собой в стерильном виде клуб фантастов “Голубой тюльпан”»[11].
«Какие тут могут быть символы. Вы увели коня от военной службы. Как ваши фамилии?»
«Да он ужасный тип! – сказал Йопп. – Это же чистая робинзонада».
«Чепуха какая-то, – сказал Штизельхеер. – Он ведь фикция. Это всё нам устроил Беньямин. Он это выдумал, а мы должны страдать…»
«Глубокоуважаемый господин Зарево! Ваша смуглость, Ваше конфедерированное дитя-природство! Это нам не импонирует. А ещё Ваша заимствованная киношность! Однако позвольте слово для объяснения: мы фантасты. Мы больше не верим в интеллигенцию. Мы пустились в путь, чтобы спасти это животное, глубоко почитаемое нами, от подонков».
«Я могу вас понять, – сказал Зарево. – Но я не в состоянии вам помочь. Поднимитесь в вагончик для сбора пошлины. И конь, который с вами, тоже пусть поднимется. Шагом марш, никаких промедлений. Входите!»
Сука Розалия ощенилась и лежала в тяжёлом состоянии. На белый свет глядели пятеро новорождённых полицейских ищеек. В это же самое время в канале Шпрее в Берлине поймали китайского спрута. Животное притащили на полицейский пост.
III. Гибель Пляши[12]
Его имя говорит само за себя, Пляши[13] – это существо, которое пляшет и любит сенсации. Он – один из тех отчаянных типов, лишённых душевной стойкости, которые не в силах не поддаться даже тишайшему впечатлению. Отсюда и его трагический конец. Поэт подчеркнул это с особым нажимом. Мы видим, как Пляши шаг за шагом всё больше впадает в одержимость, а затем в глубокую апатию. Пока он, в конце концов, после бесплодных попыток создать себе алиби, не погружается в тот религиозно окрашенный паралич, который – будучи связан с эксцессами – окончательно удостоверяет его полный физический и моральный крах.
Тут Пляши вдруг ощутил давление в висках. Производительные токи, которые согревали и окутывали его тело, отмерли и, подобно длинным шафрановым обоям, свисали с его тела. Ветер сгибал его ладони и ступни. Его спина, скрипучая винтовая резьба, взвивалась в виде спирали к небу.
Пляши, коварный, схватил камень, вопиявший из угла здания, и, как придётся, принял защитную стойку. Голубые подмастерья набросились на него. Небо светло рушилось. Вентиляционная шахта пролегала поперёк него. По небу улетала прочь вереница окрылённых рожениц.
Газовые сооружения, пивоварни и купола ратуш расшатались и гудели клёкотом литавр. Демоны, ярко оперённые, плюхались на его мозг, трепали его и щипали. Над ярмарочной площадью, утонувшей в звёздах, торчал чудовищным серпом позеленевший остов корабля, стоявший вертикально на своём носу.
Пляши зарылся указательными пальцами в обе ушные раковины и выгреб оттуда последние жалкие остатки солнца, заползшие туда. Воссиял апокалипсический блеск. Голубые подмастерья дули в раструбы труб. Поднявшись на осветительные балюстрады, они соскользнули в сияние.
Пляши ощутил дурноту. Его тошнило на ложного бога. Он бежал с воздетыми вверх руками, упал и ударился лицом. Чей-то голос крикнул за его спиной. Он закрыл глаза и почувствовал, как в три могучих прыжка пронёсся над городом. Отсасывающие трубы выхлёбывали силу мистических сосудов.
Пляши опустился на колени, одетый в салатовую ризу, и оскалил зубы в сторону неба. Фасады домов – ряды могил – громоздились друг на друга. Медные города на краю луны. Казематы, качающиеся в ночи на хвосте кометы. Налипшая культура отслаивается и рвётся в клочья. Пляши ярится, охваченный приступом пляски святого Витта. Раз-два, раз-два: средство для умерщвления плоти. «Панкатолицизм», – кричал он в своём ослеплении. Он учреждает генеральное консульство для публичных протестов и первым заявляет там протест. Он кинодраматично оглашает непреложные явления своих эксцессов и мономании сна наяву. Его завихряют в магнитной бутылке. Он горит в подземных трубах системы каналов. Красивый шрам украшает глаз Пляши белым глянцем.
В рубашке рисунком в зигзаг он балансирует на высотной эфирной башне. Он арендует большой подъём и грохочет в восхождении, проламываясь сквозь спицы воображаемых гигантских колёс. Ему грозят лица скорой расправы, подвижного скальпа, блеющего скепсиса. С разбитыми крыльями лёгкого он скачет из ладони кобольда.
Друзья покидают его. «Пляши, Пляши!» – каркает он с камина. Он вырывается из связи. Он влачится сегментом солнечного затмения над покосившимися куполами и башнями пьяных городов. Его, бессонного и уложенного в детскую коляску, везут по улицам. Его затмевают ландшафты румянца, печали, девственного блаженства.