Дядя Вася так и поступил, как ему посоветовал бывший комиссар. Тихой сапой распродал все, что можно, и махнул в Москву. Устроился в метрострое, получил место в общежитии, потом купил полдома где-то на окраине, вывез семью. Отец Маши не стал следовать примеру старшего брата. Он наотрез отказывался верить в то, что кто-то, пусть даже сама власть начнет отнимать все, что по праву принадлежит людям. У него, прожившего гораздо меньше, чем брат, не укладывалось в голове, что можно просто так, не за понюшку табака, разорить мужика и силком заставить работать в каком-то колхозе, созданном путем обобществления награбленного добра. Такого быть не может потому, что не может быть никогда. Когда же оно все же случилось, он стал слать слезные письма своему братцу. Ответ того был один – удирай. Ответ Машиного отца – не могу, семья, детки, обещают посадить, если поймают. Но вот однажды из Москвы пришло очень тревожное письмо. «Сообщаю тебе горестную новость, браток: скоро повсюду будут вводиться паспорта и прописка. Но это коснется только городских, для деревенских – шиш. Сие означает, что дорога в города мужикам без разрешения будет полностью перекрыта. Тогда ты, братец, и твои детки будут до самого гроба горбатиться в колхозе за палочки-трудодни. В последний раз советую: пока паспорта не ввели, удирай. Но не так, как я: сначала один, потом семью вызвал. Тогда были другие времена. Сейчас тебе надо сразу всей семьей драпать. Смотри, чтоб не поймали. Поймают – тюрьма. Поэтому уходи ночью. Чтоб ни одна душа не знала. Уходи летом, когда тепло, лучше в конце июня – начале июля. Не вздумай пытаться ехать поездом, хоть товарняком – поймают. Даже по дорогам не смей – всюду заставы, а лучше лесками, опушками, вдоль шоссе, железнодорожных путей, проселками. Такие подсказки я получил от людей, которые смогли добраться из своих деревень в Москву и устроиться здесь, в нашем метрострое. Поселишься у меня. А там видно будет. Получить работу можно, пока, повторяю, нет паспортов. Господи, хорошо хоть наши отец с матерью умерли, не видят, что творится на этом свете».
– И мой отец так и поступил – продолжала рассказывать Маша. – Мне было тогда десять лет, старшему брату тринадцать, младшему шесть лет. Папа построил тележку, пригодилась пара запасных колес для телеги. Мама всем сшила сидоры по росту, взяли с собой самое необходимое, что можно было унести, – одежду, легкие одеяла, по несколько пар лаптей на каждого, посуду. С харчами было плоховато, потом мы намучились из-за этого. Картошка еще не начала цвести, поэтому она была с горох. Муки и крупы имелось немного. Правда, сушеных грибов хватало. Нарвали в огороде молодой репы, забили всех кур – восемь штук. За зиму насушили только полмешка сухарей, больше не было возможностей. И вот как-то с наступлением темноты двинулись в сторону Малоярославца, Обнинска и далее к Наро-Фоминску. Не буду рассказывать, как мы шли. До Москвы мы добирались почти два месяца. Обходили поначалу все деревни, но когда приперло, от голодухи становилось невмоготу, стучались в избы. Но никто ни разу не подал ни кусочка. Мы видели на дорогах толпы таких же, как мы, голодных и оборванных. Многих вылавливали, куда-то вели, сгоняя в строй. Видели мертвых, а также еще живых, распухших, неподвижных. Выпадали дни, когда казалось, и для нас наступал конец. Выручило нас то, что отец у нас искусный рыбак. Отходили от голодухи на реках Протва и Пахра. Выручали свежие грибы, воровали картошку на колхозных полях. Жаль, соль быстро кончилась, употребляли золу. И дошли!
При эти словах Маша встала, вышла из-за стола, подняла обе руки верх и громко, очень громко сказала:
– И я дойду! Я обязательно дойду! Я спасу сына! Миша – это все, что у меня осталось, – и она заплакала, прижав передник к лицу. Заплакала открыто при всех впервые с начала войны.
Перемёты сидели, пораженные, как громом – не ожидали от квартирантки такой откровенности, такого чистосердечия. Молчали. Когда Маша, наконец, утихла, Петр Дормидонтович, заметно волнуясь, то и дело покашливая, стал говорить:
– Спасибо, доченька, что ты исповедуешься перед нами, как на духу. И мы тоже скажем тебе без утайки о том, что не могли помыслить вслух при прежней власти. Ты не раз спрашивала, как живет-поживает наш старший сын во Львове. Мы отвечали, как ты помнишь, мычанием. Не могли признаться, что нету нашего Стасика в живых. Советская власть его арестовала и расстреляла. Его вдова, наша сноха, написала, что за национализм. Что это такое, я не знаю. Я знаю, что он был нашей гордостью. Он исполнил нашу мечту – получил образование, закончил Львовский университет, работал учителем. Родился он спустя несколько месяцев после того, как меня забрали в армию, когда началась война с германцами. Мать одна растила его три года. Вернулся я из плена, места себе не находил от радости, держа его на руках. И вот нет его.
Петр Дормидонтович замолчал, опустил голову, подперев его руками, тяжелыми, жилистыми, с темными точками въевшейся в кожу угольной пыли. Евдокия Пантелеевна приложила передник к глазам и чуть вздрагивала от неслышного плача.
– Вот такие дела, дочка, – после недолгой паузы снова заговорил Петр Дормидонтович. – Был сын – не стало сына… Вот мы с матерью и порешили было, – он вытащил из кармана огромный носовой платок, потер им лоб, ставший заметно вспотевшим. – Порешили, стало быть, чтобы твой Мишка сделался нашим внуком, а ты нашей дочкой. Конечно, есть у нас еще дочь, есть внучка. Но как-нибудь прокормимся. Не уезжай, Маша. Война. Не губи себя, не губи дитя. Не дойдешь. Десять лет назад, когда ты с родичами убегала из колхоза, не было войны, и то сколько тяжести пришлось испытать всем вам. А сейчас стреляют и бомбят. Да и расстояние от Барановичей до Москвы в три, если не в четыре раза больше, чем от Калуги до Москвы.
Снова воцарилось молчание.
– Дядя Петя, – нарушила его Маша, – вы говорите, что тогда не было войны, а сейчас война. Но разве тогда это была не война против своих же мужиков? Их вылавливали по дорогам, как злодеев, повсюду стояли кордоны, морили голодом, а несогласных с такой житухой сажали и даже расстреливали. А немцам чем я не угожу с ребенком? Буду идти себе и идти. А что касается расстояния, то, как только окажусь на нашей стороне, сяду на поезд. А насчет прокормиться всем вместе здесь… Да, сейчас можно. А если немцы всю живность заберут? А если немцы прогонят вас с работы? Я боюсь оказаться у вас на шее.
Опять наступило молчание. После затянувшейся паузы Петр Дормидонтович глубоко вздохнул, снова вытер пот со лба и каким-то чужим, глухим голосом произнес:
– Прогнать меня не прогонят, конечно. Им позарез нужны машинисты. А вот убить могут убить. Но не немцы, а русские. Я позавчера был за Минском. Впервые после начала войны видел советские самолеты, они бомбили немецкие эшелоны, что шли впереди нас. В следующий раз очередь может дойти и до моего состава. М-да… А что касается живности, до которой охочи солдаты…
Вдруг он сильно ударил кулаком по столу, встал, снова сел и, еле сдерживая ярость, прохрипел:
– Я не узнаю немцев. Я общался с ними – и с теми, кто попал к нам в плен в начале той войны, и с теми, кто брал нас в плен. Я жил среди них больше трех лет. Это были совсем другие люди. Нормальные люди. Нормально относились к нам, пленным, как и мы к их пленным. А эти немцы – какие-то звери. Расстреливают направо и налево, вешают даже баб молодых, грабят старух. Чуть что не так – к стенке! Ничего не понимаю!
Петр Дормидонтович встал из-за стола, начал медленно прохаживаться по просторной кухне. Потом остановился напротив Маши.
– Вот что, доченька, давай договоримся так. Ты еще подумай, хорошенько подумай. Решать тебе. Еще раз говорю: мы тебя не прогоняем, оставайся. И не держим силком, конечно. Завтра мне на смену, еду в сторону Польши, вернусь примерно через сутки. К тому времени ты должна определиться – уходить или оставаться. Если идти, то пока июль, тепло, надо спешить. Но я еще раз говорю: не советую.
Петр Дормидонтович понял, что ему не отговорить Машу, хотя, казалось бы, ясно: с точки зрения здравого смысла пытаться с ребенком осилить дорогу до Москвы в тысячу верст, да еще в военное время – сумасшествие. «Черт его знает, может, она из-за мужа в самом деле тронулась умом или поистине курица – не птица, а баба – не человек», – размышлял Петр Дормидонтович, отходя ко сну. Решил: раз разумные доводы не убеждают, он попытается хитростью удержать ее в Барановичах. А именно: попросить коменданта не выдавать разрешения, если тот соблаговолит это сделать. А если откажет с самого начала, не настаивать.