Разговор состоялся после ужина, во время традиционного долгого чаепития, когда Евдокия Пантелеевна обычно сообщала мужу о работе, проделанной по хозяйству, об уличных новостях, слухах, встречах и разговорах со знакомыми и незнакомыми людьми, если таковые объявлялись. Петр Дормидонтович в свою очередь рассказывал, как прошла смена (иногда он пропадал на работе по несколько суток), куда двигался эшелон, который тащил его поезд, что везли, что пришлось увидеть. Делясь своими впечатлениями, он на этот раз все чаще посматривал на Машу, которая почти всегда присутствовала на таких чаепитиях-посиделках. Обычно, покормив сына и уложив его спать, она источала покой и даже благость, слушая разговоры об увиденном и услышанном. В тот же вечер она сидела понурая, нервно теребя край клеенки, которой был покрыт обеденный стол.
– Что случилось, дочка? – прервав свой рассказ-отчет, неожиданно обратился Петр Дормидонтович к Маше.
Та вздрогнула, передником вытерла губы, испуганно посмотрела сначала на него, потом на Евдокию Пантелеевну и просипела, враз потеряв голос:
– Я хочу поехать в Москву.
Сказала так, будто не было войны, в городе не хозяйничали немцы, будто можно было завтра пойти на вокзал и запросто взять билет на поезд до столица нашей родины – Москвы. Петр Дормидонтович медленно опустил недопитый стакан с чаем на стол, глянул удивленно на жену, застывшую в онемении, опять посмотрел на Машу и тихо, чуть ли не шепотом спросил:
– Как в Москву?
Маша, откашлявшись, но так полностью и не справившись с хрипотцой, продолжая еще сильнее теребить клеенку, рассказала, что она задумала, зачем и почему. За столом наступило молчание. Маша опустила голову, еле сдерживая слезы. Петр Дормидонтович и Евдокия Пантелеевна то обменивались взглядами, то посматривали на квартирантку. Молчание затягивалось.
– М-да, – наконец протянул Петр Дормидонтович. – В Москву, значится, собрались… Домой… К маме… М-да… Невозможное это дело, доченька, не-воз-мож-ное, – с расстановкой произнес он. Немного помолчав и кинув взгляд на жену, добавил: – К тому же мы с матерью не гоним тебя. Оставайся. Как-нибудь проживем. Будешь помогать по хозяйству, а когда малец подрастет, найдем тебе работу. Вон немецкому госпиталю позарез нужны те же медсестры. Не умрем с голоду.
Евдокия Пантелеевна согласно и даже как бы радостно закивала головой.
Маша подняла голову, положила обе руки на стол, лицо ее посуровело и, глядя прямо в глаза Петра Дормидонтовича, твердым голосом произнесла:
– Спасибо на добром слове вам, дядя Петя, и вам, тетя Дуся, – она перевела взгляд на хозяйку и снова посмотрела на Петра Дормидонтовича. – Ну а что будет, если, не дай бог, немцы прогонят вас с работы? И если те же немцы отберут последних кур и последнего кабанчика да еще возьмутся за коз? Как тогда быть? А ведь, кроме меня с Мишкой, у вас еще внучка и ваша родная дочь, которая до сих пор без работы и неизвестно, когда она ее получит и получит ли вообще. Если бы мой сын был хотя бы на два-три месяца постарше, я бы согласилась, его можно было днем подкармливать кашкой, а сейчас ему нужно только молоко материнское. Для меня главное – сын. Мне голод не страшен. Я голодала не раз. Было дело, когда чуть вообще не померла, не емши много-много дней. Вы про меня ничего не знаете. Я не говорила о себе, потому что боялась власти. Теперь ее нет. И я скажу, как я, деревенская, из калужских лесов очутилась в Москве. Вы меня не раз спрашивали об этом, а я в ответ все вокруг и около. Так вот…
И она, сначала волнуясь, потом успокоившись, стала рассказывать о коллективизации, о раскулачивании, о первом голодном колхозном ужине, о том, что спустя несколько дней председатель артели возвратил-таки всем сельчанам почти всю картошку, часть зерна и всех кур. Возвратил потому, что никто из новообращенных колхозников не выходил на работу из-за голодухи. И еще потому, что реквизированная картошка, сваленная прямо на землю во дворе раскулаченного и высланного соседа с семьей, начала подмерзать после первых морозов, а яйца, снесенные сотнями кур, распиханных по сараям других раскулаченных, некуда и не на чем было вывозить в уезд. Зерно же, так же сваленное, где попало, начало преть. Так вот за это, за частичный возврат ранее отнятого добра председателя колхоза, рабочего с какого-то калужского завода, потом арестовали и расстреляли – за, как было сообщено колхозникам, расхищение общественного имущества.
Если бы не дядя Вася, старший брат ее отца, продолжала далее свой печальный рассказ Маша, неизвестно, выжили бы они в колхозе. Немало их односельчан поумирало. У ее деда и бабушки было пятеро детей – три дочери и два сына, дядя Вася самый старший. Ее, Машин, отец – самый младший. Тети повыходили замуж за парней из других деревень. А братья остались при родителях. Дядя Вася воевал в первую мировую войну, вернулся домой целым, потом был мобилизован в Красную армию, прошел всю гражданскую, был дважды ранен, дослужился до командира взвода в пехоте. И вот спустя много лет, где-то за год – полтора до сплошной коллективизации он случайно встретил в Калуге своего тогдашнего комиссара полка. Они друг другу хорошо запомнились, потому что однажды дядя Вася, с его слов, с остатками своего взвода держал оборону в полуокружении на опушке леса и, чтобы уцелеть, им необходимо было отступить в глубь леса. Но этого сделать они не могли, потому что в одном из окопов лежал тяжело раненый комиссар полка, тот самый, с кем состоялась та встреча в Калуге. Тогда им всем повезло: вскоре подоспела помощь. Спасенный комиссар подозвал к себе дядю Васю и еле слышно сказал ему: «Жив буду, как смогу, отблагодарю».
Как выяснилось, тот выжил и, встретив своего сослуживца, можно сказать, спасителя, повел его к себе домой. К тому времени дядя Вася успел продать несколько туш свиней, привезенных из деревни. У него было большое хозяйство: держал трех свиноматок, а это, считай, 60–70 поросят в год – хорошие деньги, если откормить и удачно сбыть. Бывший комиссар, по его рассказу, работал в обкоме партии. Посидели они на кухне до поздней ночи одни, разрешая хозяйке лишь подавать закуски да менять посуду. Как признался бывший комиссар, за все годы после окончания гражданской войны он впервые мог говорить с человеком вот так открыто, не таясь, не боясь, что завтра его собеседник побежит с доносом на него. Он не страшился дяди Васи, потому что хорошо знал мужиков, особенно справных, трудяг: они ведали цену не только заработанной копейке, но и душевному, откровенному слову, которое залетало им в одно ухо и застревало там напрочь, с гарантией не выскочить наружу, случайно или тем более намеренно. Обкомовский работник пожаловался бывшему комвзвода, что он глубоко разочаровался в политике ЦК, в самом Сталине. Произнес фразу, широко распространенную в те времена, но высказываемую шепотом: «За что боролись, на то и напоролись.» И напоследок сообщил Василию такое, что тот, как потом поведал Машину отцу, враз отрезвел. А услышал он вот что:
– На самом верху, Вася, принято окончательное и бесповоротное решение – у всех мужиков по всему Советскому Союзу отнять землю, скот, инвентарь и свести все в одну кучу, которая будет называться сельхозартель или колхоз. Я говорю тебе это под большим секретом. Я обещал тогда после боя отблагодарить тебя и этим предупреждением сдерживаю свое слово. Ты мужик справный, при земле, при скотине, с добром, нажитым своим горбом. Все это у тебя отнимут. Не отдашь, все равно отнимут, но посадят, а могут и расстрелять. Поэтому мой совет: тихонько, не торопясь, у тебя есть в запасе год-полтора, распродай все свое имущество и подавайся в город, лучше в Москву. Там работы будет скоро полно да и затеряться легче. Закрепись там, может быть, купишь домик, потов вызовешь жену с детками. На деньги, что останутся, накупи все, что нужно для проживания, от барахла до инструментов. Скоро в магазинах ничего не будет. Такая вот политическая экономия. Сделаешь так, избежишь многих бед. Верь мне. Подступают очень тяжелые времена, Вася. А я хочу тебе добра. Ты был хороший солдат и работяга ты хороший. Сматывай удочки из деревни и как можно быстрее. Сталин хочет за счет сельских мужиков, за счет их форменного грабежа провести индустриализацию, построить социализм. Я категорически не согласен с таким решением ЦК. Это гибельно для деревни, для всей страны. Но таких, как я, не спрашивают. А если спрашивают и им отвечают, как я, нас сразу под ноготь.