Анна мечется, не находит себе места, мир, все люди в нём, оказываются ей чуждыми. Параллельно, как в бреду поток сознания (почти джойсовский), мысли перескакивают с одного на другое, нигде не задерживаясь, нигде не находя опоры.
Что-то кончилось? Любовь безвозвратно ушла?
Да, конечно, как могло быть иначе. Какой мужчина способен это выдержать. Пресс общества, подвергающий Анну остракизму, плюс сама Анна, постоянно как в горячечном бреду.
Любовь восторг, а не дорога на эшафот.
Разве не права старая графиня, мать Вронского:
«Нет, как ни говорите, дурная женщина. Ну, что это за страсти какие-то отчаянные! Это всё что-то особенное доказать. Вот она и доказала. Себя погубила и двух прекрасных людей – своего мужа и моего несчастного сына».
Разве нормальным людям нужны все эти «отчаянные страсти».
Анна и сама понимает, не нужны эти «отчаянные страсти» всем, не нужны ему, Алексею Вронскому:
«мы жизнью расходимся, и я делаю его несчастье, он моё, и переделать ни его, ни меня нельзя»
Она всё понимает, но ничего изменить не может.
Но только ли это?
Вот две женщины, милые, добрые, приятные, что-то лепечут над постелью грудного младенца, ахают, охают. Анна не понимает, как они так могут, разве они живут в ином мире, разве они не задумываются о пропасти, которая лежит за этим «уютным миром».
Она всё больше чувствует свою бездомность, свою отверженность, от всех людей, от всего происходящего.
Ей кажется, что обычные прохожие смотрят на неё, как на что-то «страшное, непонятное и любопытное». Они понимают, что она изгой.
Она не может понять, как вот эти два пешехода, могут с таким жаром, что-то рассказывать друг другу, и при этом оставаться совершенно спокойными?
Разве можно рассказать другому то, что чувствуешь, разве другой в состоянии понять тебя?
Обед стоял на столе; она подошла, понюхала хлеб и сыр и обнаружила, что запах всего съестного ей противен. «Противная еда» равно тому, что умерла жизнь. После такой смерти, «новое рождение» невозможно.
Задумаемся, ужаснёмся, пожалеем, отшатнёмся, вспомним эпиграф, признаемся, не нам судить.
Не может Анна, просто Анна, вот так лепетать, ахать и охать над малышом, показывать дневники, «ужасно, ужасно», а потом смириться, не может много другого, не может притворяться.
Но это означает, что она, именно она, и виновата во всём, что произошло, в том, что не может принять это «лепетание» жизни человеческого, слишком человеческого, не может, не должна, она не Господь Бог, чтобы судить других, жизнь устроена так, как устроена, и глупо против неё восставать. И вот он, основной симптом этого падения в пропасть, основной, в смысле самый простой, простой до элементарности.
запах хлеба стал ей противен.
Черта, за которой нет ничего, чтобы можно было судить по мере человеческого, только Господь Бог, который воздаст, без мщения.
Анна, просто Анна, единственный, no-настоящему трагический герой, может быть, во всём творчестве Льва Толстого.
«Аннушка, милая, что мне делать?» в отчаянии спросит она у своей горничной. Но потолстевшая, спокойная Аннушка (!), совсем не Анна, ей не знакомы «отчаянные страсти». Что она может посоветовать, только: «Что же так, беспокоиться, Анна Аркадьевна! Ведь это бывает. Вы поезжайте, рассеетесь».
Разве она не права, разве так не бывает, разве не следует просто рассеяться?
Потом Анна подойдёт к зеркалу, будет смотреть на своё воспалённое лицо со странно блестящими глазами, испуганно смотревшими на неё, не сразу догадается, что это она, Анна. И это действительно, другая Анна, и хорошо бы отмотать жизнь назад (на год? на десять? на двадцать?) и предпочесть проторенные дороги.
Как у всех.
И в таком состоянии, когда она оказалась на железной дороге, разверзлись небеса, её стало непреодолимо затягивать под колёса, в эту мрачную бездну, которая только и способна разом прекратить мучительное присутствие в мире, который её отторгнул, и который отторгла она сама.
«И свеча, при которой она читала исполненную тревог, обманов, горя и зла книгу, вспыхнула более ярким, чем когда-нибудь светом, осветила ей всё то, что прежде было во мраке, затрещала, стала меркнуть и навсегда потухла».
Продолжается мой диалог с «коллегой» (назовём его так), которого никогда не считал умным человеком.
…он будет продолжаться и за границами этого опуса. К «Анне Карениной» ещё вернусь в последнем разделе, в «Дневнике»…
Мне близка Анна, её «отчаянные страсти», её максимализм, её невозможность поступать как все, её неприятие предустановленности жизни.
Мне чужда Анна, мне чужды «отчаянные страсти», мне по душе предустановленность жизни, её мирное течение, мне по душе обычные люди в обычных обстоятельствах жизни.
«Быть или не быть» думала Анна в последние часы своей жизни, хотя и не произносила этих слов.
И решила, что нет другого выхода, как «не быть».
Послесловие
Начало романа Льва Толстого «Анна Каренина» стало широко известным.
Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
Всегда мне казалось, что, по крайней мере, у нас в Азербайджане, совсем не так. Счастливые семьи у нас очень редки, поэтому каждая счастливая счастлива по-своему. Другое дело, несчастливые семьи. Они очень похожи друг на друга, один и тот же круг проблем, одно и то же «не состоялось», «не получилось», одна и та же «несчастливость».
Сейчас больше думаю о том, что такое «счастливая семья».
По каким признакам её определять?
Какую семью в романе «Анна Каренина» можно назвать счастливой?
Ясно, что не семью Анны Карениной, если в результате Анна бросилась под колёса поезда.
Но тогда какую?..
Опус второй. Жюли и Джим: «как жаль, что из-за женщины не состоялась мужская дружба»
…книга и фильм, которые стали частью моего жизненного опыта
По мнению критиков, фильм «Жюль и Джим»[88], снятый в 1962 году режиссёром Франсуа Трюффо[89], возможно, лучший в творчестве режиссёра.
Для меня это один из самых главных фильмов моей жизни.
Не в качестве киномана, каковым не являюсь.
И не в качестве знатока изящных искусств, каковым также не являюсь.
Дело совсем в другом.-
Чуть раньше, долго (может быть, и нудно) пытался убедить читателя, что Анна Каренина на протяжении десятилетий продолжает задавать мне трудные вопросы, на которые не только не могу ответить, но которые ставят меня в тупик. Тот самый случай, когда литература переросла границы литературы, и стала частью моего жизненного опыта.
Не в меньшей степени частью моего жизненного опыта стал фильм «Жюль и Джим». Но совсем по-другому. Почти как антипод романа «Анна Каренина».
«Анна Каренина» роман-тревога, роман-беспокойство. «Отчаянные страсти» Анны Карениной неотвратимо ведут её к полному разрыву со всем обыденно-человеческим и к неизбежной катастрофе. Левин[90], прототип самого Льва Толстого, даже в самые счастливые минуты своей жизни, не может избавиться от мучительных вопросов. Один Стива Облонский[91] в любых ситуациях сохраняет безмятежность и невозмутимость, удерживая равновесие эпического романа.
В «Жюль и Джим» есть ощущение счастья, пусть короткого, неудержимого, неуловимого, промелькнувшего и исчезнувшего, но, всё-таки, счастья. Даже финальная гибель героини воспринимается не как катастрофа, а как досада свободной женщины, ну что же эти любимые мужчины, почему они так зажаты, почему не могут избавиться от комплексов.
Но, кажется, я забегаю вперёд.