– Мы там мучаемся, почитай, битый час, а они, срамники, вот чего делают? Ладно, сведает Петр Алексеевич, будет вам ласковое слово! Одевайся все сейчас!
Поднял жеребца на дыбы, ударил шпорами и пропал в роще.
Франц Федорович поднялся, забыв про своего мерина, обдергивая на круглом животике кафтанчик, поправляя на шее всегдашний белый шарфик, бочком побежал за Измайловым. За ним, быстро одевшись, вскочил на своего солового Меншиков. Другие в отчаянии теребили узлы, ругали последними словами Алексашку, бежали к лошадям полуголые…
На дороге, идущей в гору, в песке по самые ступицы увязла подвода о пяти осях, на которой пеньковыми веревками был привязан царев потешный струг. Стрельцы, рейтары, плотники, свитские, мешая друг другу, толкаясь, подваживали колеса деревянными слегами, подкладывали брусья, нахлестывали кнутами измученную, тяжело дышащую упряжку…
Узнав царя издали по его огромному росту, Меншиков почти на скаку спешился и закричал из-за спины Петра, будто никуда не отлучался и всегда тут был:
– А ну, раздайся, не столбей! Э, слышь, народ, не мешай мешать, тут и одному делать нечего! Повозочные, разом бери, не зевай, с ходу наваливайся!
Петр Алексеевич закатал рукава разорванной и испачканной дегтем рубашки, погрозил Меншикову кулаком, устало утер ладонью потное лицо. Александр Данилович оттолкнул Петра плечом, ухватил храпящего коренного за недоуздок, другой рукой повернул к себе дышло, закричал лешачьим голосом, да так, что упряжка из тридцати лошадей рванула разом. Струг вздрогнул, подводы выбрались из песка. Петр, улыбаясь на вечные Алексашкины хитрости, надевая на ходу кафтан в рукава, пошел вперед.
К вечеру царский поезд догнал Борис Алексеевич Голицын – привез Петру благословение царицы Натальи Кирилловны и ее слова, чтобы-де Петруше беспременно быть у Троицы и помолиться чином. Петр блеснул карими глазами, весело ответил:
– Для того и едем, Борис Алексеевич…
– Ой, Петр Алексеевич, не для того, я чай, едем! – покачал головою Голицын.
– Как управимся, так и помолимся! – начиная сердиться, сказал Петр.
В лесу, в благодатной предвечерней свежести, раскинули ковер – ужинать. Иевлев, Федор Матвеевич Апраксин и Луков неподалеку собирали крупные ягоды земляники, переговаривались усталыми голосами. Яким Воронин, затаившись, кричал филином.
– И несхоже! – громко сказал Апраксин. – Собакой лаять может наш Яким, а филином – несхоже…
Воронин загавкал собакой.
– А Меншиков прячется от нас! – сказал Иевлев. – Боится! Ничего, Федор Матвеевич, доживем мы до своего часу, помянет, как узлы вязать да песком посыпать…
Меншиков крикнул:
– Давай все против меня боем! Все на одного? Выходи, не забоюсь!
Покуда ужинали, мимо, по дороге, грохоча на корневищах, со скрипом и грохотом ехали подводы с корабельным припасом – строить на озере потешный флот. В бочках и бочонках везли ломовую смолу, клей-карлук, навалом, перетянутые лыком, липовые, дубовые, сосновые москворецкие доски, в мешках – козловую шерсть – конопатить суда, в коробьях – канаты, нитки корабельные, парусину…
Свесив ноги с грядки, на подводе проехали корабельные старички голландцы, у обоих были ошалелые лица – то ли от быстрой и тряской езды, то ли оттого, что предстояло строить потешный флот…
Борис Алексеевич Голицын проводил голландцев взглядом и, вертя дорогой с алмазом перстень на тонком пальце, промолвил:
– Давеча спрашивал у старичков – довольны ли, что возвращаются к своему мастерству. Переглянулись – ответить не посмели…
И засмеялся лукаво.
Петр, не слушая, жадно жуя пирог-курник, глазами пересчитывал подводы, не мог отыскать той, на которой везли жидкую смолу.
– Да вот она, государь! – сказал Иевлев. – Вон, шесть бочек…
Царь, прихлопнув на шее комара, велел подать роспись для кормового двора – весь ли припас взят, не забыто ли чего. Сильвестр Петрович Иевлев взял вторую роспись. Царь читал, Иевлев помечал крестиками все, что при нем укладывали.
– В сию вечернюю пору, господа корабельщики, надлежит нам выкурить по трубке доброго табаку! – сложив роспись, сказал Петр.
Потешные потащили трубки из сумок и карманов. Петр набил свою трубку первым, закурил, закашлялся. У Чемоданова на глазах проступили слезы. Луков курил истово, сидел весь окутанный серым дымом.
– Корабельщики курят некоциант в тавернах и в австериях! – сказал Петр. – Так, Сильвестр?
– Так! – давясь дымом, ответил Иевлев.
– Нет такого корабельщика истинного, чтоб не знался с трубкою! – изнемогая, сказал Петр. – А который трубку не курит – не корабельщик, а мокрая курица!
Он задыхался, но смотрел твердо. Впрочем, все они смотрели твердо друг на друга, только глаза у них были подернуты влагою да в ушах звенело. Ежели они корабельщики, то и курить надобно табак!
Внимательно глядя на корабельщиков, на то, как мучаются они со своими трубками, как таращат налитые слезами глаза и как кашляют, улыбался красивый Голицын, ласково думал: «О, юность, юность! Чего не делается в сем возрасте? Небось, предполагают, что и впрямь они мореплаватели истинные!»
– Ты об чем это? – голосом словно из-под земли спросил Петр.
– Размышляю, государь, – спокойно ответил Голицын.
Якимка Воронин встал, пошатываясь ушел в кусты справляться со своей дурнотой. Никто не засмеялся ему вслед, никто не проронил ни единого слова. Только Чемоданов прошептал:
– Ох, смертушка моя…
2. ВАМ СТРОИТЬ КОРАБЛИ!
Сто с лишним верст от Москвы до Переяславля-Залесского царский корабельный поезд прошел за двое суток. У торгового сельца Ростокина много подвод застряли, их не стали дожидаться. Петр, нетерпеливо ругаясь, торопил повозочных, чтобы к озеру поспеть до вечера. Так и сделалось – к ночи народ повалился спать у самого берега, тяжелая дорога и удушливая жара сморили самых выносливых.
На заре Петр, опухший от злых комариных укусов, приказал бить тревогу. Потешные, словно и не было барабанного боя, завывания рогов, продолжали сладко спать на росистой траве. Денщики будили своих бар, дергали за ноги, плескали озерной водой в лица.
– Ох, батюшка, и нетерпелив же ты! – посетовал Голицын Петру.
Петр не ответил, только сплюнул далеко в сторону. Над едва плещущим озером стоял туман, в тихом, теплом воздухе занимающегося дня зудели комары…
Из лесу все еще тянулись отставшие подводы с бревнами, тесом, пилеными досками, битым камнем. Стреноженные кони потешных фыркали на лугу…
– Строить флот на озере останутся Апраксин с Иевлевым! – сказал Петр, подходя к стольникам и потешным, среди которых у самой воды стояли Голицын, старенький Тиммерман, Апраксин и голландские мастера Коорт и Карстен Брандт. – Строить флот, а для того – верфь корабельную. Строить еще на сваях, как давеча думали, пристань приличную для кораблей. Еще строить батарею на мысу Гремячем. А тебе, Воронин, учить для флоту матросов…
Якимка Воронин поморгал, Иевлев с Апраксиным незаметно переглянулись. Борис Алексеевич Голицын молча глядел на тихое озеро, будто видел там и флот, и батарею на берегу, и верфь. У Тиммермана лицо было испуганное.
Стрельцы, рейтары и повозочные, обстиравшись и помывшись в озере, ушли к Москве. Петр Алексеевич прогостил всего несколько дней, пытался с Тиммерманом и голландцами починить старую яхту, но не добившись толку, ускакал с Голицыным, Меншиковым, Измайловым домой – командовать сухопутными потешными сражениями.
Вскоре царь прислал мужиков бить сваи, строить пристань, тесать лесины для будущих кораблей. Старшого над мужиками не было; какая будет пристань, никто толком не знал; что за тесины надобны для кораблей и какие будут корабли, даже Франц Федорович Тиммерман сказать не мог. Апраксину, Иевлеву, Воронину и Чемоданову с голландскими старичками деревенские плотники поставили хибару – два слюдяных окошка, пол земляной, печка. Тут же и варили в чугуне что придется – щи с ветчиной, уху, жарили озерную рыбу…