– А ежели она не в радость бывает, жизнь, – тогда как? – негромко спросил кормщик и помолчал, ожидая ответа.
Мокий хотел было что-то сказать, даже пошептал губами, но вдруг махнул рукой и поднялся. Сразу зашумев, поднялись остальные…
Из трапезной морского дела старатели вышли после обедни. Небо затянуло, шел мелкий дождик, чайки, широко распластав крылья, с криком носились над Двиной. Народ рассыпался по лодьям, заскрипели вороты, подымая якоря.
– На Новую Землю все шесть? – спросил Иван Кононович, оглядывая суда.
– Туда! – ответил Кочнев.
– Много нынче.
– На Грумант от Пертоминской обители, слышно, ныне побегут четырьмя лодьями. На Колгуев посадские с Онеги собираются – лодей не менее семи…
Иван Кононович поправил очки на мясистом носу, сказал с умной усмешкой:
– Давеча, на Москве, был я на полотняном заводе, говорил с мастерами, как для нас, для поморов, добрую парусную снасть ткать. После, для ради прогулки, забрел на берег речки Яузы. Гляжу – бегает там суденышко малое, не более нашей двинской посудинки, что женки молоко возят. Челнок! А народу кругом – и-и-и! Силища! Чего, спрашиваю, у вас, православные, стряслось? Тут один с эдакой бородищей, в шубе, в шапке высоченной, мне ответствует: «Царь-де государь Петр Алексеевич от аглицкого ученого немца морские художества перенимает и для того на сем корабле, именуемом бот, упражняется!»
Корелин захохотал, закашлялся, махнул рукой:
– На корабле! Вон оно как! Бот именуемом! Слышал, Тимофей? Хотел я тому боярину слово молвить, да раздумал, ему с коня-то да в горлатной шапке виднее, где корабль и где аглицкий ученый немец…
Они еще постояли на берегу, провожая взглядами лодьи, кренящиеся под парусами на свежем ветру, помолчали, потом пошли к тележке, что поджидала их у ворот обители…
– А какое слово ты, Иван Кононович, хотел боярину молвить? – спросил Кочнев, когда тележка тронулась с места.
– А такое, друг мой добрый, – не сразу ответил лодейный мастер, – хитрое слово: поклонись-де царю, боярин, дабы не от аглицкого ученого немца морские художества перенимал, а к нам бы приехал – в Лодьму, али в Кемь, али в Онегу, али к Архангельскому городу. Недаром-де говорится – Архангельский город всему морю ворот. Есть у нас чего посмотреть…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
В АРХАНГЕЛЬСК
Избавь меня от хищных рук
И от чужих народов власти…
Ломоносов
Ступай и стань средь Океана!
Державин
Сии птенцы гнезда Петрова.
Пушкин
Не от росы урожай, а от поту.
Пословица
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. ПОТЕШНЫЕ
Душным июньским утром царский поезд под густой звон колоколов, благовестивших к ранней обедне, миновал Земляной город и не спеша двинулся к Троицкому монастырю. Москва только еще просыпалась: ночные сторожа убирали рогатки, что перегораживали улицы от лихих людей; уходили невыспавшиеся караульщики с алебардами и бердышами; сапожник, еще не вовсе проснувшийся, зевая и крестя рот, вывешивал сапог над убогой своей будкой; портной раскидывал забористых цветов кафтан; рыбник здесь же на ходу выхвалял своих карасей да лещей, еще шевелящих жабрами в берестяном коробе. Под ровный невеселый бой бубна плясал среди торгующих облыселый медведь в шляпе с пером. Из шалашей дебелые тетки тянули руки, предлагали свой товар – белила да румяна, да вареную сажу – подводить брови. Тут же бранились и толкались безместные попишки и пропившиеся дьяконы, предлагая сотворить незадорого литургию, обедню али панихидку. Среди них совался туда и сюда высокий детина – искал пропавшие сапоги да шапку. В орешном ряду щелкали на пробу орехи, в медовом отпивали меда. Брадобреи у стены, в холодочке, стучали ножами, зазывая народишко брить головы, стричь волосы, выхваляя скороговорками каждый свое искусство:
– У нас бритовки вострые, молодчики мы московские, мыльце у нас, пожалуйте, грецкое, вода москворецкая, ножи вострые, ручки наши ловкие…
– Ах, побреем, вот побреем…
– Стрижем, бреем, вались народ от всех ворот…
Бородатый мужик с веником, с плутовскими окаянными глазами, ходил, улещивал сладким голосом:
– Помыть-попарить, молодцом поставить, кто смел, да ко скоромному приспел, айдате со мною, не пожалеешь ужо…
Царские потешные, Луков да Алексашка Меншиков, перевесясь с седел, спрашивали у мужика:
– Дорого ли веселье твое, дядя?
Мужик отмахивался:
– И-и, соколики, полно вам пошучивать. Езжайте своей дорогой…
– Да наша дорога к тебе в баньку…
– С богом, с богом…
Алексашка Меншиков вздыбил коня, уколол шпорами, догнал прочих потешных. Шум и разноголосый гам торговых рядов остался далеко позади; царский поезд, скрипя осями, вился из переулка в переулок; возницы лениво подхлестывали коней, негромко перебранивались, перешучивались друг с другом. Луков скакал сзади, кричал Меншикову:
– Гей, пади, расшибу…
В голове поезда чинно ехали Чемоданов, Якимка Воронин, Сильвестр Иевлев, дразнили царского наставника Франца Федоровича Тиммермана. Тот, неумело сидя в высоком сафьяновом седле, с опаской дергая богатыми поводьями и держа сапоги носками внутрь – чтобы ненароком не пришпорить мерина, – удивлялся:
– Разве я мог так думать? Я предполагал: забава есть забава. Когда его величеству благоугодно стало развлечь себя плаванием по Яузе…
– Пропал ты теперь, Франц Федорович! – сказал Яким Воронин. – Строить тебе корабли…
– Да он и не ведает, каков есть корабль! – засмеялся сзади Луков. – Небось, забыл, Франц Федорович?
Алексашка Меншиков, скосив на Тиммермана прозрачные глаза, пообещал с веселой угрозой в голосе:
– Вспомнит! А не захочет вспомнить – сам и ответит. Верно, Франц Федорович? У него и подручные есть – старички голландские. Втроем вспомнят…
Тиммерман робко улыбался, потешные хохотали над его испугом.
К полудню, далеко оставив царский поезд, вместе с Тиммерманом миновали заставу. Московская черная пыль с золою, шум кривых улиц, городская духота – остались сзади. Луга и подмосковные рощи дохнули в разгоряченные лица запахом скошенных трав, нагретой солнцем листвою, доброй тишиной.
Неслышно текла река, манила прохладой, отдыхом.
Алексашка Меншиков крикнул купаться, скинул саблю с чернью и насечкой, нынче пожалованную царем, дорогой терлик, сапоги на высоких каблуках, размашисто перекрестился и, выгнувшись дугою, бросился в воду. За ним, разбежавшись, визжа на бегу, бросился в речку Воронин, за Ворониным – Иевлев. Покуда все купались, Франц Федорович сидел на бережку, под ракитою, думал свои грустные думы: как, действительно, сделается, ежели надобно будет строить корабли для царевой потехи? Легкая ли работа – выстроить корабль, даже самый малый? И кто будет помогать?
Потешные кричали в воде, брызгались, играя топили друг друга. Всех больше буйствовал Меншиков. Франц Федорович, глядя на него, даже головой покачал: вот судьба! Только из царской конюшни, из конюхов, а уже с князьями запросто, и даже Апраксина не боится…
Купались долго, как купаются ребятишки, пока не посинели. Чтобы согреться, стали гонять друг дружку по берегу; падали, вздымая тучи песку; боролись с кряхтеньем и оханьем. Меншиков, с хитрым лицом подмигнув Тиммерману – «молчи, дескать, старичок!» – завязывал крепкими узлами рукава сорочек, поливал водою, присыпал песочком; сразу эдакий узел не развязать, а который умник потянет зубами – наберет в рот песку. Франц Федорович улыбался – дети и есть дети!
Отогревшись, все опять кинулись в речку – отмываться. В это самое время на дороге за рощицей послышались крики, свист кнутов, скрип осей. Измайлов – толстенький, розовый, сердитый – на крупном вороном в белых чулках жеребце ветром вылетел из-за деревьев, закричал, осаживая коня над рекою: