Нет, я не болен.
По крайней мере, не здесь.
У подножья рабочего стола валяется школьная сумка как портящая весь вид блямба, которую ничем не вывести, не стереть – ненавижу возвращаться мыслями к занятиям, еще больше – на них ходить. Обучение мне не в тягость, но удовольствия от него не исходит так же, что постепенно перевесило моё отношение в сторону минуса.
Меня часто хвалят учителя за неплохую успеваемость и цокают языками точь-в-точь копытами, когда отрекаюсь на иную деятельность помимо уроков. Ни олимпиады, ни роли в концертах мне не нужны, я актёр погорелого театра и мне не идут медали. Это не лень говорит, это просто характер такой.
Я единственный отличник в слабом классе; как в него перешёл, так мне сразу начали нашептывать про профильные, только бес толку. Я так и остался в своём, небольшом и недружном. Мои одноклассники из рода «твоё болото – значит, тони», и я даже не старался образовать с ними вторую семью.
И в этом ничего драматичного, так даже удобней – весь расчет на себя, и никаких неловкостей в случае ссор или стычек. Знаю, мы даже наверняка не пойдем отмечать выпускной следующего года, а попросту выстроимся в колонку за аттестатами. Жду не дождусь.
И меня волнуют не отношения даже, а своё положение в школе. К концу этого года от него немного откололось, когда я вступил в кабинет директора. Там сидела и завуч, и он сам, и разговор вновь пошёл о переходе в следующий, последний класс. На меня смотрели две пары глаз так непонятно и скептически, что я даже опешил.
– Пак Чанель, ты идёшь по наименьшему сопротивлению, – горделиво мне сунула слова под нос директриса, защелкав ручкой, будто знает, бестия, моё отношение к подобным вещам.
Я сглотнул раза два и спросил, могу ли идти, а в ответ мне покачали головой, и выглядело это как-то тяжело, грузно. Настроение так испортилось, что я даже не ожидал. Проблема выбора в будущем – первостепенная для меня, я на неё ничего не клал.
Не знаю, кем хочу быть. И руки вроде растут из плеч, объем мозга – стандарт, 1200, капля самоуважения и слабой веры где-то внутри растворены, а кем хочу быть – не знаю. И парня это действительно может мучить.
Вернулся домой я в тот день обескураженный и словно побитый, учитывая, сколько всего мне еще наговорили те двое.
«К такому возрасту вы должны были определиться».
«Хотя бы примерно расставить приоритеты».
«Знать, в какое поступить заведение».
«Вы ближе к гуманитарию?»
Я ближе к гуманной неопределенности. Рассказав это всё знакомой из параллели на первом послевкусии в холле школы, принял от неё успокаивающий ответ:
– Некоторые, уже пожимая руку смерти, не знают, кто они и для чего, а учителя требуют этого от ребёнка.
Мне хорошо запомнились эти слова. Да, у меня ещё есть время перед выбором, что я буду ненавидеть до конца жизни, альтернативно получая за это деньги, [но]
Когда тебе говорят, что еще немного – и ты не будешь стоить больше картонной коробки, это угнетает. Впрочем, я перекладываю всю ситуацию в руки времени и отдаю ему руль.
После этого, пусть и каникулы, смотреть на сумку эту противно, а считать даты месяца неохота, хотя уходить далеко от реальности не люблю.
Интересное чувство.
Словно безвыходность облепила тебя со всех сторон.
Я возвращаюсь в нашу тусклую комнату, в которую входит еще один человек. Самый старший из нас, самый странный, для меня – весомый. От него мерещится иней на окнах, и птицы за ними смолкают. Если существует у людей общая атмосфера, то это была её ледяная мгла. А я предательски сижу к двери спиной и слишком остро чувствую каждый неслышный шаг.
Его зовут Бэкхен, и глаза у него – черные.
Из таких, в которые невозможно смотреть.
В нём единственном из всех нас мрачного больше, чем во мне, пепел во взгляде глубже, а слова – болезненней. Не помню, как так вышло, что он среди нас, это будто скольжение тени, фантома, который раз – и возник, а всех поглотила чума.
А болен смертельно, похоже, только я.
Это было очень сильное впечатление.
Почему?.. Это можно только понять, проведя с ним время и вытерпев его.
Бэкхен ко всем так же предельно безразличен, но при этом к нему все тянутся, завороженные и подвластные его обаянием. Когда у кого-то проблемы и слишком явные, требующие помощи, со стороны Бэкхена она приходит совсем нетипичным образом.
Сэхун раз был в скулящем отчаянии от того, что его (!) бросила очередная девочка, и он делился этим в нашем кругу. О, где-то точно вспыхнул пожар, когда на лице Бэкхена появился зловещий оскал.
– Что её в тебе не устроило? – спросил он Сэхуна.
Тот нахмурился.
– А кто сказал, что я виноват? Это в ней были проблемы.
– Они все так говорят, – перебил его Бэкхен, – но девушки никогда не бросают парней из-за своих недостатков, потому что им и нужен тот, кто их примет, а менять в себе что-то – они слишком заполнены эгоизмом, да и что там останется, если начать чистить женскую душу? Проблема в тебе, причем она никогда в том не признается, ведь образ идеала уже пылится осколками, его не собрать, а склеишь – уже не то. Так что тебе придется просто её отпустить с богом и своим списком условий, и искать ту, у которой он меньше, и по которому ты подходишь.
Скажем прямо – Сэхун больше ни разу не рассказывал нам о своих неудачах в плане любви или что там у него лежит за основу отношений с девушками.
Бэкхен не упустит шанса кому-то разбить хрустальные замки принципов и устоев, сдуть карточный домик чьих-то заповедей и моралей. Мне было тяжело смотреть, как он напирает на Чондэ, наклонившись к тому всем корпусом и говоря тому об отце (у Чондэ это – его болячка):
– А чего ты от него ожидаешь? Пожелания удачи и хорошего свободного плавания? Да никогда родители до конца не разожмут тиски своих челюстей, не позволят выбросить свои поводки поводырей, пусть даже мы давно не слепые. Они могут говорить, что перед нами открыты все дороги и они одобрят любую, но вплоть до твоего финиша будут вторить, что нужно переходить на зеленый свет. И твой отец тоже. Чондэ, ты для него – не другая, не отдельная жизнь, а придаток к собственной, которую нужно сделать в разы лучше, в разы правильней, и отступы от своего плана ему не нужны, он же хочет, чтобы этот раз был удачным. Ты его второй шанс, которым он надеется оправдаться в старости: вот, взгляните, я прекрасный человек, ведь мой сын – это я, сумевший закончить свой путь достойно. И ты должен либо с этим смириться, что вероятнее, ведь тут у тебя, – парень похлопал по левой груди Чондэ, – мягче президентской подушки; либо оторвать этот сорняк от себя, начав расти своим способом, живя своей сущностью.
Я смотрел на это, подпирая стену в коридоре и смотрел, как следовало, не на Чондэ, уменьшающегося в кресле на глазах, словно съевшая печенье Алиса, а на Бэкхена, только на него: сложно было тогда уловить жизнь в чём-то кроме.
Я понял, что им можно захлебнуться, если не привыкнуть и так вот глотнуть. Мы кое-как привыкли. А его отношение… очень странное. Зачем мы ему – далекие от интересных и уж точно не близкие к хорошим, что он с нами общается, но я стараюсь в это не вникать. Потому что… страшно. Представляется погружение в прорубь, который мгновенно заледенеет.
У Бэкхена раздроблена лопатка и в сердце встроены клапаны, иначе как объяснить его периодическое замыкание на пороге бурных чувств – он порой из всплеска эмоций выходит сухим и вялым, совсем ничего не поймешь. За такие фокусы на него многие рычат, но это как шавке тявкать в сторону волка – Бэкхену бесполезно высказывать недовольства, в итоге сам окажешься виноват и оплеван.
Мне сложно совладать с собой рядом с ним, а с ним и подавно – у нас обоюдная готовность друг друга растерзать или просто обменяться ухмылками. Как сейчас помню: кухня Сэхуна, под глазами – голубая скатерть стола и одинокая вилка, а я, с чего-то вспылив, спрашиваю у Бэкхена: