подсунутых ему отцовской рукой в руки йенских, как уже сказано, романтиков,
случайно взялся за иронию и тогда он уже понял, что ирония… ах! ах, Софи!..
ирония спасает не только докторов, но и сильно влюблённых будущих
профессоров, потому что студент Антонио Делаланд (на ум пришли Михаил
Васильевич Ломоносов, сталактиты и сталагмиты… с чего бы это? Может, потом
что-то будет?), с первого взгляда влюбился (ох! влюбился, влюбился… об этом
ещё впереди) Антонио в упавшую на них в трамвае Софи (на ум пришёл ряд
податливых метафор, фразеологизмов, как то: упасть с луны, свалиться с неба, как
гром свалиться с неба, упасть, как снег на голову, или вот, как скажет сам же, но
потом, уже будучи профессором, Антонио: «…это спасательный круг, брошенный
мужчине судьбой с неба», – на что доктор, парадоксов друг и лицевой хирург
сильным хирургическим, таким, какими и бывают пальцы у хирургов пальцем
укажет в небо, – а профессор, изучив палец доктора профессорским, таким,
какими бывают у профессоров взглядом, добавит к пальцу, что от судьбы не
уйдёшь, – и оба захихикают. Но это будет потом, потом, почти в конце.
Да, как говорится, «с неба звёздочка упала!» Она, как звёздочка, как звезда, как
звездища, как сверхновая и сверхплановая упала, и профессора Антонио,
влюбившегося с первого взгляда (все уже забыли про кого мы; с этими скобками
и вводным, даже не предложениями, а периодами), его, значит, студента и в
будущем профессора Делаланда, чьи записки я всё намереваюсь начать, его могла
спасти только ирония… а им?.. им?.. Луна!.. им было всё всё равно и никакого, ну
никакого дела до того, что у малоберцовой кости есть передняя, а есть и, как
сказал философичный патологоанатом (о нём ещё будет много), и задняя
поверхность… но об этом впереди. У нас ещё много о чём есть впереди, у нас ещё
«Записки профессора», как заявлено, снова же, впереди, то есть потом, а мы ещё,
как только что было замечено, к ним и не приступали.
Ну что ж? «Теперь все флаги в гости к нам! – если ещё помнит кто-то, о чём мы
говорили, – «Теперь все флаги в гости к нам!» – провожая глазами и указывая тем
же пальчиком, которым привела в себя профессора или вывела, наверное,
правильней, вывела из себя пальчиком профессора, и, тем же пальчиком,
указывая на аэроплан, сказала директорша модного, модной музейной лавки
«Кукольные штучки» Софи.
«Теперь все флаги…»
Заметили, как созданная пронзительным умом метафора превратилась в общее
место, nämlich… ах, даже не хочется произносить позорные словеса, хотя, как все
знают, в устах, как раз в таких (устах) какие любим мы (настоящие), мужчины,
всякое, какое угодно словцо в этих устах выглядит, как подарок, как надежда и
даже, как, снова же, звёздочка с неба и обещание в крррасной, может, кто любит
больше, в голубой или краповой ленте. – Все флаги в гости к нам теперь.
16
об иронии, форме парадоксального, о господине Шлегеле
Карле Вильгельме Фридрихе, некорректно перебитом
несколько выше, и о его сотоварищи(ах).
Господин Шлегель Карл Вильгельм Фридрих, сидя, как-то, на исходе дня, с
Zeitgenossen, правильнее сказать, сотоварищи: брат Шлегель, друг Гердер,
философ Фихте, Шлоссер Ф. К., господин Рейхард, издатель… присутсвовал Карл
(тот, у которого, все догадались, наша Клара украла кларнет… некоторые говорят,
что и кораллы раньше принадлежали Карлу). Сидел приведённый Карлом (Карл
взял и привёл с собой, на дружескую вечеринку, хотел сказать попойку, но не
решился по отношению к таким Very Impotant Persons, своего министра, поэта
Гёте), сидел приведённый поэт Гёте, который, в свою очередь, привёл своего
учителя Кристофора Мартина Виланда, который в своём знаменитом романе
«Золотое зеркало или Властители Шешиана» воплотил… да собственно не дело в
том что он воплотил, а дело в том, что престарелый поэт всё никак сейчас не мог,
что называется, оклематься от того унизительного auto-de-fe, когда ни за что, ни
про что, демонстративно, привселюдно сожгли его портрет, и единственным
утешением его было, слышать сейчас, как автор «Крошки Цахес, по прозванию
Циннобер», никем не любимый, да! не любимый и по сей день величайший
сказочник, художник и музыкант Эрнст Теодор Амадей Гофман (да и как может
быть любим немузыканту – это он, он разделил всех на музыкантов и
немузыкантов – как могут немузыканту быть понятными и сопереживательными
страдания, музыкальные (курсив немузыканта) страдания какого-то, да и любого
капельмейстера?) Эрнст Теодор Амадей Гофман, отпив добрый глоток пива (так
всегда говорят, когда речь идёт о пиве в дружеской компании), напевал: – Noch
ein mahl sattelt mir den Hippogryfen, ihr Musen, Zum Rittinsalte romantische Land… -
что значит: Седлайте снова Гиппогрифа, музы… и т.д., свободный перевод), -
аккомпанируя себе на уже, к тому времени, вышедшем из моды клавесине, из
тогда ещё не написанной, известной оперы Вебера (не путать с единицей
магнитного потока и потокосцепления и с Антоном Веберном – есть такие,
которые путают), которую он написал по мотивам (ах, вот это настоящее рококо),
по мотивам его (не Гофмана, разумеется), а по мотивам его – Кристофа Мартина
Виланда – славной ироикомической волшебной поэмы «Оберон». Отпив ещё
добрый глоток, Гофман вставлял реплику о внутренней и внешней
неустойчивости, неустроенности, о душевной и телесной разорванности – что про
него потом и скажет философ Гегель – и пенял министру за то, что тот даже не
дочитал его «Золотого горшка», и, мало того, так ещё и обозвал его горшок вазой.
Мол: – Ну, зачем же, – пенял Эрнст Теодор Амадей, – не дочитав даже,
обзывать? и как это возможно, потому что все знают, что о горшке, в «Золотом
горшке», сказано только на последней странице?
Были девочки, выдающиеся умом и талантами1.
1 «Там были девочки: Маруся, Роза, Рая…», – сомнительная, но в нашем духе шутка.
17
«С нами были… три женщины, одна из которых понимала музыку Моцарта», -
пошутил, витающий рядом автор прогулок по Вечному городу2.
Были девочки, в присутствии которых, как заметили позднейшие
исследователи, не только у Фридриха Карла Вильгельма, но и у остальных
присутствующих мужчин, кроме, может быть, престарелого Виланда… хотя и он,
нет-нет, да и отвлечётся от невесёлых напевов музыканта Гофмана и от своих
щепетильных мыслей, и засмотрится на кружевной, вдруг… кружевная…
кружевные… ах, да что там говорить, все понимают, что кружева отвлекают от
щепетильных и грустных мыслей и от внутренней телесной разорванности… ага,
так вот (с этим рококо!), так вот были девочки, в присутствии которых выступали
на глазах мужчин слёзы, наполнялись слезами глаза, и катились (слёзы), обжигая
сердца и, как потом признается сам Фридрих, нежные чувства.
Был там наш профессор, что и послужило одним из поводов к написанию им
«Записок». Он перенёсся туда, как сейчас говорят, телепортировался (джантация,
трансгрессия, нуль-транспортировка, нуль-прыжок, гиперскачок, гиперпрыжок,
кому что больше нравится), как раз тогда, когда пролетел по небу аэроплан со
«штучками»… Как аэроплан со «штучками» мог телепортировать, джантировать
и, пусть даже, трансгрессировать профессора в йенский, ляйпцигский, или, пусть
будет, берлинский, или кёльнский пивной погребок (в какой именно профессор не
написал в своих «Записках», а я из учтивости не спросил), и что у них общего, у
аэроплана и погребка, что могло бы вызвать такую инволюцию, я бы сказал,
памяти? Вопрос риторический (снова на памяти Пруст, а до Пруста джентльмен