– Послушание у тебя сегодня послеобеденное, знаю, брат. Ключ велено вернуть только к вечеру, так что можешь улучить часок.
– Благодарю, – ответствовал Полетаев, который только что мучился вопросом, чем занять себя до обеда – читать псалтирь или молиться наедине с собой, он так пока и не смог себя приучить подолгу.
Он сидел над обрывом, солнце начинало припекать, и все чаще подъезжающие внизу повозки не давали ему предаваться величавым раздумьям. После тщетных попыток поразмыслить о вечном, Андрей Григорьевич сдался, и стал просто и искренне наблюдать за приезжими. С одной повозки сошли четверо. Вслед слез с козел и кучер, чья фигура показалась Полетаеву ужасно знакомой, и повел стайку молодежи за поворот, где находились центральные ворота монастыря. Пока они не скрылись, Полетаев вглядывался, и почти уверился, что одна из барышень, несомненно, его дочь. Возница вскоре явился один и, развернувшись, стал отгонять повозку в тень. Это был Кузьма, сомнений не осталось.
Полетаев стал заглядывать внутрь себя, чтобы понять, что же он чувствует. Первым делом, еще только заподозрив приезд домашних, он испытал испуг. Да-да. Даже не удивление. А удостоверившись, что не ошибся, и что, скорей всего, сегодня ему предстоит встреча с Лизой, в груди его стало разливаться что-то неприятное, к чему он вынужден был прислушаться, чтобы понять природу этого ощущения. Это была досада. Причем уже знакомая, испытанная прежде. «Как? Когда это началось?» – подумал Андрей Григорьевич. – «Это же Лиза. Моя Лиза! Что происходит?»
А происходило то, что он не испытывал радости от присутствия любимой дочери, а самой первой, самой честной мыслью при виде ее было: «Ну, зачем?» Ах, как трудно было признать это. Но еще трудней было сейчас встать, пойти и разговаривать с ней. «Почему?» – снова сам с собой выяснял Полетаев. «А потому, что, чтобы я ей сейчас ни сказал – все будет ложью. Потому что нечего мне ей сказать по большому счету, а говорить о повседневном, о еде и здоровье, вовсе немыслимо, вовсе бессовестно, вовсе лживо. Она неприятна мне. Неприятна всем своим видом, хоть плачущая и страдающая, хоть собранная и гордая. Любая. Не хочу ее видеть!»
– Подумываешь о дороге, брат? – прозвучало над ухом.
– О, боже! – Полетаев вздрогнул. – Я вовсе не заметил тебя, Рафаэль Николаевич. Давно тут стоишь?
– А лицо-то, лицо у тебя какое, брат! – не ответил тот и присел рядом на скамейку. – Нет, тут не о путешествии думы. Вспомнил кого-то? Да ты ж страстями обуян, как я посмотрю.
– Послушай, оставь этот балаганный тон, прошу тебя, – опершись на трость, Полетаев не поднимал больше лица, и получилось, что он снова смотрит на дорогу.
– Ну, прости, прости, брат, – как ни в чем не бывало, продолжал разговор Демьянов. – Хотел взбодрить тебя, да снова не угадал.
– А чего угадывать? – сегодня и Демьянов был отчего-то неприятен. – Возьми да спроси.
– Вот и спрошу, мил-друг, – продолжая оставаться в радужном настроении, все больше раздражал его бывший судейский. – Никак, привиделось что? Или узнал кого внизу?
– Дочь там моя! – вскочил Андрей Григорьевич. – Моя родная дочь! Что Вы понимаете, бездушный человек!
– Да то и понимаю, что раз не бежишь к ней по сию пору, значит не в масть тебе эта встреча, и приезд ее не в масть. Так ли, мил-друг? – Демьянов похлопал ладонью по скамье. – Да ты не дергайся, присядь обратно. Давай поговорим, чего от себя самого-то прятаться, а? Это та самая, что ты мне рассказывал? Которая тебя не обижала, и которую ты не обижал?
– Прости, – Полетаев сел обратно. – Я сегодня отчего-то сильно раздражен, сорвалось. Та самая, да она одна-единственная у меня и есть. Лизонька.
Демьянов молчал. Андрей Григорьевич тоже замолк, то ли ожидая очередного вопроса, то ли просто не зная, что еще и сказать-то. Помолчали. Через пару минут Полетаева как прорвало.
– Ты понимаешь! – развернулся он лицом к собеседнику. – Я не могу ее видеть! Это черт знает, что такое! Я не могу даже вспомнить, когда это началось. Но не сегодня, не сейчас. Это было, было уже там, дома! Неприятно видеть ее лицо, ожидание чего-то на этом лице! Ах, как мне мерзко сейчас!
– Выросла девочка, – задумчиво произнес Демьянов и вновь умолк.
– Да причем тут «выросла», – уже упавшим голосом пробормотал, внезапно уставший от своего выплеска Полетаев. – Выросла-то она, выросла. Это я знал и вчера, и месяц назад, и когда только собирался забирать ее из Института. Это все не то. Это все после того случая изменилось.
Демьянов молчал. По звону колоколов главного собора, они поняли, сколь долго уже сидят тут вместе. Полетаев теперь смотрел вдаль, на маленькие домишки, дрожащие в полуденном мареве, и на душе было тоскливо и муторно.
– Служба скоро, – констатировал Демьянов. – К обедне-то пойдешь?
– А где нынче?
– Да у Николая Угодника.
– Пойду.
Снова воцарилось молчание.
– Ты только себя не казни, – тоже глядя куда-то в поля, сказал Демьянов. – Ты сам хозяин своему времени и вниманию. Раз к Богу под крылышко прибило тебя нынче, в тишину, да в раздумья, так значит Ему и видней. Так значит и правильно. Сам себя слушай, да верь. И гневу своему верь, и злости, коль надо.
– Да как же можно! – возроптал Полетаев. – Человеческий разум на то и даден, чтобы гасить в себе этакие…
– Да ты послушай, – прервал его Демьянов. – Что толку насиловать себя постоянно, если все равно прорвется. Всему же есть причина, исток. Твоя злость тебе и указывает, что не все так гладко ищи, мол! Очисти душу-то! Ты ищешь? На одном характере долго не сдержишься. И разум твой…, – он махнул рукой, но сразу продолжил. – Болит-то у тебя не разум, а душа. Вот ты сейчас накричал на меня… Постой! Не извиняйся снова, лишнее это… Вот ты на меня собак спустил, а окажись она перед тобой, то и на нее смог бы. Кому от того лучше? С тем ее отпустить домой желаешь? То-то. А это ж не я виноват нынче, да и не она. Да и не ты, друг мой милый! Так что, не хочешь ее видеть, так значит и пореши. На том и стой! И на том будь спокоен. Так, значит, и лучше сейчас. Мы часто на близких своих выплескиваем то, что внутри клокочет, потому, как времени на раздумья не имеем. А ты ж сюда и закрылся, друг мой милый, чтобы ответы получить. Разве не так? То-то. А какие ж ответы, если у тебя пока и вопросов-то толковых нету? Или есть?
– Есть. «Почему так?» – ответил Полетаев и сам замолчал надолго.
***
Давали оперу. Сергей взял три кресла в партере, на ложу тетушка не разорилась. Он обещал ей и сестре сопровождение в день спектакля, но, вызванный в город запиской, узнал, что на этот же вечер барон назначил первое собрание «братьев Мертвой царевны». Сестра не расстроилась. Выход в свет будет совершен, новый наряд продемонстрирован публике, завистливые взгляды дам и барышень света – собраны. Татьяне вполне хватило бы на это первого отделения, сама театральная постановка ее привлекала мало. Брат и сестра собирались в антракте оставить тетушку в одиночестве и сделать вид, что они вместе сбежали от нее в ресторацию. Зная их склонности, она бы этому вовсе не удивилась, хотя и ворчала бы о плебейских нравах, но увязаться за ними у нее не возникло бы и мысли, она сама подобных мест не переносила. Но вышло еще удачнее – тетка накануне приболела. Не сильно, но с чиханьем и другими мелкими неприятностями, с коими на люди не выйдешь.
Уже в начале десятого вечернего часа, экипаж, которым Сергей управлял нынче собственноручно, въезжал в ворота загородного особняка. Это была частная резиденция, сдаваемая под гостиничное проживание. Молодые люди прошли в третий этаж, Сергей отправился искать барона, а Татьяна начала преображаться в Царевну, найдя разложенные на кровати платье и иные принадлежности в той комнате, куда ее проводили. На туалетном столике грудой лежали браслеты, жемчужные нити и золотая цепь. Но все это великолепие затмевал массивный венец, сплошь усыпанный самоцветами, которые сияли под колеблющимся пламенем свечей. Татьяна зажгла свет электрический и стала внимательно изучать украшение, едва сдвинув его с места. По ее наблюдениям и металл, и камни были настоящими, драгоценными. Она попробовала водрузить сооружение себе на голову, но поняла, что носить эту сказочную корону в обычной жизни невозможно, если не придерживать ее обеими руками. Тяжести та была неимоверной.