Эти статьи ставят себе ясную задачу борьбы с монархизмом. То ли же думают рядовые сотрудники, а тем паче читатели газеты? Думаем, что нет. У них явным образом основная мысль та, что сейчас надо объединить все силы против большевиков и они – мы уверены – не без досады смотрят на своих зарвавшихся «вождей», подменяющих борьбу со Сталиным войною против ненавистной им монархии и тем разрушающих общий фронт.
Мы не можем не относиться с живой симпатией к выходящему в Бельгии журналу «Часовой», хотя бы только в силу его долгого и славного прошлого. Журнал этот был до войны органом русской военной эмиграции и непоколебимо служил выражению идеологии русской армии, всегда боровшейся за Веру, Царя и Отечество. После войны, он превратился из журнала чисто военного в общественно-политический, и это повлекло за собою изменение его политических установок, ставших крайне широкими и гибкими и утративших прежние определенные контуры. Однако, поскольку во главе журнала продолжает стоять все тот же редактор, Василий Васильевич Орехов[34], известный нам как убежденный монархист и стойкий борец за национальную Россию, и поскольку во главе политического движения, начатого «Часовым», стоит Георгий Ермолаевич Чаплин[35], капитан Императорского флота, прославившийся своими энергичными действиями во время гражданской войны, не только против большевиков, но и против социалистов (им было, в частности, арестовано русское социалистическое правительство в Архангельске), мы полагаем, что можем относиться к «Часовому» и его деятельности с доверием и сочувствием.
«Русский путь» (Париж), рубрика «Обзор русской печати», октябрь 1948, № 1, с. 3.
Кризис эмигрантской литературы
Помещенная в «Нашей Стране» в № 298 статья Михаила Бойкова «Литературная клюква» затрагивает проблемы, куда более острые, чем может показаться при поверхностном взгляде. Внимательному читателю она может гораздо больше сказать о причинах кризиса эмигрантской литературы и о путях из тупика, в котором она сейчас находится, чем та многотонная масса бумаги, какая была до сих пор исписана по этому поводу.
Одним из главных несчастий русской эмиграции была укоренившаяся в ней с самого начала ее бытия своеобразная кружковщина и та странная система, при которой маленькие группки людей захватывали все ведущие посты в главных отраслях ее жизни и затем ею тиранически управляли, ревниво не допуская в свою среду никого, к ней не принадлежащего. Так это все время обстояло и обстоит и посейчас в общественной жизни, хуже всего, может быть, во Франции.
То же самое произошло и в литературе. Небольшое число людей, более или менее сами себя назначившие в писатели, поэты и критики, были приняты как непогрешимые авторитеты, и через их неумолимую цензуру могли в дальнейшем пробиться лишь те, кто им был так или иначе близок и приятен, или, самое большее, те, кто с абсолютной покорностью следовал всем их рецептам и указам.
Это худо само по себе. Но еще хуже в силу того, что эти самозванные диктаторы из монпарнасских кафе усвоили себе принципы, совершенно не соответствовавшие запросам читательской массы. Им нравилось только то, на чём, с одной стороны, лежала печать самого мрачного пессимизма, самого безысходного отчаяния: вот почему они и сделали успех Георгия Иванова[36], Ходасевича[37] и многих других поэтов в этом же роде, о которых справедливо было бы сказать словами Сельвинского[38], что у них «столько же поэзии, сколько авиации в лифте». С другой, они все оказались решительными партизанами чеховской традиции, по которой в романе или рассказе ничего не должно случаться.
Какой-либо сюжет, что-либо похожее на движение, не скажу уж, Боже упаси, на приключения, вызывали в них глубокое отвращение. Это для них был Пинкертон[39], чтиво для обывателя, детские книжки, все, что угодно, только не серьезная литература. И в смысле создания повестей, где все стоит на месте без всякого дуновения жизни или хотя бы движения воздуха, кто сможет соперничать с поднятым ими на щит Борисом Зайцевым[40]. Наконец, глубокая тяга к выверту, к чему-то неестественно вычурному в стиле и выражениях дополняла картину этого декаданса, возведенного в догму.
Между тем, их читателями была масса обыкновенных русских людей средней культурности, с обыкновенными человеческими запросами. И именно потому, что жизнь многих из них была тяжела, у них была настоятельная потребность развлечься и забыться, и почерпнуть из книг запас бодрости и энергии, которых не всегда хватало; им хотелось чего-нибудь яркого и увлекательного. Сирины[41], Газдановы[42] и тутти куанти мало им могли в этом помочь. Притом, эта масса, начиная с первых же дней, жила бурными политическими интересами, а русская зарубежная литература старательно изображала аполитичность. Масса эмиграции всегда была и остается настроенной право, а писатели, под маской индифферентности, были в большинстве левыми, отчасти, может быть, в силу правила «бытие определяет сознание»; не будем расшифровывать, так как понять выгоду быть левым, в эмигрантских условиях, не трудно.
Что же делала публика? Во-первых, читала, кто в оригинале, а кто в переводе, тех писателей, которых перечисляет Бойков, как Конан Дойля, Честертона, Агату Кристи. Чего тут особенно стыдиться, когда ими зачитывается весь мир, и не испытывает по этому поводу никакого комплекса неполноценности? И притом, даже в плохом переводе или на плохо понятном языке они все же не в пример легче для уразумения, чем многое из упражнений хотя бы того же, по-своему, впрочем, талантливого Сирина (не будем уж говорить о Ремизове[43]!).
Во-вторых, она читала по-русски то, что хоть сколько-нибудь отвечало ее запросам. Отсюда бурный успех не только Краснова[44], но даже и какого-нибудь Брешко-Брешковского[45], и посмертная популярность сочинений Крыжановской[46], и посейчас принадлежащих к числу самых ходких книг в русских библиотеках.
В то же время, надо учесть, что то отталкивание от всего написанного по-русски, которое является типичной чертой русской молодежи заграницей, в значительной мере объясняется именно вот этим характером русской зарубежной литературы, теми флюидами гниения и скуки, какие от нее исходят. Исключения, понятно, есть, как, например, Алданов[47], статичности абсолютно чуждый; но его замолчать было невозможно, да и его левизна заставляла критику прощать ему многое.
Между тем, почему, собственно, эпигоны Чехова, конечно, не имеющие таланта своего учителя, возвели себя в сан единственных продолжателей русской литературной традиции? Будто в России не было «Капитанской дочки», или «Героя нашего времени», или «Преступления и наказания» с их острой сюжетной линией? Или гоголевского «Портрета», лермонтовского «Штосса», «Упыря» Алексея Толстого, с их загадочной мистикой? Кто и почему наложил табу на продолжении этой традиции?
Казалось, все идет гладко в русской зарубежной литературе, но прямой дорожке к безболезненной смерти. Читателей охочих на то, что она предлагала, делалось все меньше и меньше; читали классиков, читали на иностранных языках, не читали вовсе, но никто не желал пить из их усыхающей лужи. Дело мирно сходило на нет.