Милиционер вяло расхаживал по двору, присаживался на скамейку, смотрел на соседку, неприкаянно бродившую тут же с отекшим зареванным лицом, пощелкивал пальцами по дермантиновой папке и молчал. На место, где лежал убитый, соседка, не обращая внимания на органы следствия, положила белую гвоздику. Рядом с цветком тут же улеглась рыжая кошка, доставшаяся двору в наследство от Марфуши – худой, порывисто подвижной женщины с обобщенным для пагубных пристрастий прозвищем синька, Марфуша погибла, выпив какой-то странной жидкости, но та смерть была признана двором естественной и не вызвала смятения. А теперь соседка гнала кошку, но та упрямо возвращалась, устраивалась рядом с гвоздикой, будто имела к месту особенное кармическое отношение. Если милиция и могла задержать кого-то, то именно кошку. Впрочем, и она, и увядшая гвоздика быстро исчезли, и двор зажил прежней безалаберной жизнью. Недолго уже оставалось.
Однажды Вера успешно разняла вспыхнувшую во дворе драку. Тогда она забралась в самое ее месиво и выговаривала изнутри громким скрипучим голосом, пока не утихомирила драчунов. Было загадкой, что, не будучи искушенной в обыденном суетном общении, Вера всегда находила нужную интонацию. Поэтому она так остро пережила убийство, потрясенная его будничной жестокостью.
– Только бы успеть, – терзалась Вера, – и она остановила бы руку негодяя… Но этого, увы, не случилось. Вера написала картину Сцена во дворе, и потом еще возвращалась к этой теме.
Зоя Лерман. Автопортрет
Среди клубящегося мрака две мужские фигуры поднимали третью – с безжизненно раскинутыми руками, выделенными вспышками белил и полосками золота. Условность сюжета напоминала балет, к которому Вера была крайне неравнодушна. Сгущение тьмы к краям картины, и таинственное движение, в глубине, вбирало в себя лунный свет и создавало скорбную мелодию жертвы. Эти двое вполне могли быть злодеями, раздевающими пьяного, могильщиками или даже друзьями, оплакивающими гибель товарища. Понимайте, как хотите, но была в картине особая выразительность, которая придает последнему часу пафос и позволяет перевести факт завершенной биографии на язык искусства. Может быть, именно состояние, порожденное тем страшным вечером, не позволило Вере закончить работу. Все было выплеснуто одним махом, без продуманной композиции и сложившегося загодя сюжета. Взрыв, протест против насилия и жестокости. Вырвавшись наружу, он отзвучал раньше, чем картина была закончена. Она нашла свое место на кухонной стене рядом с бабушкиной вышивкой – красным попугаем. Творец и просто человек (надеюсь, никто не обижается) далеко не всегда уживаются в одном организме, доводя его до крайности и нервного истощения. Разного хватает. Но дар все объясняет. Вера Самсоновна представляла собой именно такой, не охваченный статистикой, случай.
Голос художницы
Дедушка мой был кранодеревщиком, делал мебель на заказ. Он много разъезжал, а бабушка с детьми жила в Иванкове, Во время гражданской войны к ним во двор наведался местный атаман Отру к и увел единственную корову. Бабушка отправилась к Струку, потребовала вернуть корову, Струк бабушку выслушал (она красивая была), велел идти домой и дожидаться его – Струка, Вечером он будет. Но бабушка вечера дожидаться не стала, сосед – украинец погрузил их всех на телегу, забросал сверху соломой и вывез из Иванкова,
Дедушка умер после гражданской войны, кажется, от тифа. Нужно было кормить детей, и бабушка стала печь пирожки. Пекла прямо в квартире, где они жили, на улице Михайловской, и продавала через окно. Жили они на первом этаже, это было удобно, А на втором этаже до революции жил некто Киселев, С ним дружил писатель Александр Куприн, когда он приезжал в Киев, они с Киселевым крепко выпивали и шли по веселым домам. Старики хорошо их помнили. Это была местная легенда.
Я еще застала тетушку из тех давних времен. Ей было уже за восемьдесят, но она ярко красилась, делала прическу, бантики завязывала, и выходила на улицу. Сидела часами на тумбе рядом с воротами. Прохожие с ней раскланивались, немного иронически, но по-доброму. Если мальчишки начинали приставать, моя бабушка высовывалась из окна и ее защищала. Во дворе к ней относились хорошо. А мне она нравилась.
Мама до войны закончила три курса киноинститута, пока не влюбилась в папу. Его отправили служить в Ленинград, и она поехала за ним, бросила институт. Но успела обучиться стенографии. Поэтому ее очень ценили как секретаршу.
Потом началась война. Бабушка нас собрала и стала вывозить из Киева. Нас – четырех двоюродных сестер, почти ровесниц. Мужчин с нами не было, все ушли на фронт. В общем, я запомнила только бабушку. Из Киева мы выбрались на машине, потом долго ехали поездом на грузовой платформе. Так мы добрались до Перми. Первая зима была очень холодной, мы еще не обжились. Я отморозила пальцы на руках, на ногах. На улицу мы почти не выходили, сидели в бараке и очень страдали от холода и голода. Какая-то женщина подарила бабушке коробку от шляпы, наполовину заполненную горохом. Бабушка поставила коробку на шкаф, боялась, что мы найдем, съедим и подавимся. Бабушка разбивала горох молотком и несколько часов варила. А потом стала собирать рябину, мы ее все время ели.
Потом стало легче. Мама стала работать секретарем у директора нефтекомбината Тагиева. И после войны мама с ними дружила – с Тагиевым и его женой. Они тогда уже в Москве жили. Во время войны директор завода не имел права отлучаться с рабочего места. А работали непрерывно. Раз в несколько дней Тагиев уезжал ночевать домой, мама оставалась вместо него на дежурстве. По ночам заводы обзванивал Ааврентий Берия. Первый раз, услышав мамин голос, подробно расспросил, кто такая, где директор. И дальше иногда с ней общался, но уже только по делу. Я думаю, что претензий к маме не было, иначе бы всем нагорело – и Тагиеву, и ей.
Во время войны папе сильно досталось. Его даже расстреливали. Сначала он попал в окружение возле Киева. В плену их выстроили, приказали евреям сделать шаг вперед… Папа хотел шагнуть, но человек рядом взял его за рукав и удержал. Папа даже лица его не видел.
Потом он из лагеря вышел, кто-то за него поручился. Его направили на подпольную работу. По паспорту он был Николай Васильевич Свистун. Работал парикмахером в райцентре. Ему приносили сведения, и он их передавал по назначению. К нему приходил бриться немец. И говорит папе во время бритья: – Вот, Николай, есть сведения, что ты на партизан работаешь. И что ты – еврей… Папа усики отпустил, на еврея не был похож. Есть фотография того времени. И, наконец, на него прямо донесли. Папу забрали, пытали. Я будто видела эту комнату, где его били. Папа отказывался, но это бы не помогло. Но тут в управу, где его держали, пришла баптистка, папа у них жил. Всегда ходила чисто одетая, в белой одежде. Принесла ему передачу в белой тряпочке. Иза папу поручилась. Его выпустили. А потом опять забрали, донос подтвердился. Их избили, вывели и заставили копать себе могилу. Рядом стояли с винтовками. А они копали. Он запомнил, был яркий день, солнце и песок. Потом они швырнули песок охранникам в лицо, сговорились заранее. И бежали. Стреляли вслед. Пуля скользнула по голове, шрам остался. Все это после войны проверяли. Были свидетели, документы. О нем в книге писали. Тогда это не казалось невероятным. Эти баптисты часто приезжали в Киев и всегда останавливались у нас. Я их хорошо помню. А мама из эвакуации стала наводить справки. Получила извещение – папа пропал без вести. Все ей сочувствовали, но она отказывалась верить. Говорила: – Он жив и вернется. Бог поможет… Так и вышло. Бог помог.
После войны папа работал парикмахером на площади Калинина, там их было человек шесть. Я часто к нему забегала после школы, у них было весело. Шутки, смех. Помню, как он стоит и правит бритву о ремень.