Годы кропотливого труда, поиск исторической достоверности костюмов, причесок, орудий труда, погружение вглубь веков подарили шедевр – вселенского человека, никак не отмеченного на родине. Продали за валюту, и грустнее вечера не припомнить. Печаль расставания с детищем осталась в душе, но об отъезде не было и речи.
А лампадка продолжала коптить, прогорали пыль и масло на фитиле, вызывая кашель. Давно не зажигалась, давно не молилась. Под иконами фотография родителей, работы Тимея. Лучистые сияющие глаза, счастливые лица, руки спокойно отдыхают на коленях, папа красавец. Здесь им полтинник.
Родители, перекрестившись, чинно рассаживаясь к столу, нахваливали пирожки, огурчики, грибочки, жареную картошку, радовались колбаске с сыром, которую Але удалось прихватить без очереди. Они не надеялись на ее заботливость, лишь благоверный на каникулы затоваривал для сына полные сумки с мясом, маслом, творогом, колбасами и прочими деликатесами. Только в Москве водились эти продукты, по всей стране прилавки пустовали.
От былого уклада кулацкого отродья осталась привычка к скатерти и свечам. Споры об искусстве – глупость, если не дано разобраться в красоте. Уже нет мастеров, работающих топором, как кистью. И действительно все в доме было сработано отцовскими руками – добротно, красиво, долговечно. Деревянная кровать не скрипела, была просторна и с уютным балдахином от комаров. За вечерним чаепитием папуля делился байкам из лагерной жизни, воспоминаниями о жизни до революции, что они слышали в детстве от своих бабушек. История семьи была туманной, запутанной, но сводилась к тому, что человек не может знать своих возможностей, не представляет, что может преодолеть, что не следует рисовать своим убогим умишком грядущие испытания, ибо все случится иначе, не надо бояться жизни. Она непредсказуема.
По легенде папы прадед Орехта служил двадцать пять лет за веру, царя и Отечество и был Георгиевским кавалером, вернувшись, народил единственного деда Михаила, богатого на детей. По мужской линии все были балагурами, красавцами и долгожителями.
Прадеда забрали за анекдот, красочно описавшего дореволюционных петухов:
– Этакий Цезарь взлетит на плетень, едва не проломит его, громко хлопнет крыльями: «Слава царрррю!» А нынешние еле-еле взберутся, дрысь-дрысь крылышками и хрипят, как придушенные: «Эсь-эсь-эсь-эрь».
Наутро забрали прадеда. Деда раскулачить не получилось, двенадцать ртов было. «Золотого Георгия» искали, весь двор комсомольцы штыками истыкали, землю, царем дарованную, отрезали, да налогами обложили за единоличное хозяйство – курицу да собаку. А вот на вшей налога не было. Дети колхозников могли в школу ходить, там гороховой похлебкой кормили. Но дед был суров и взрослым детям запретил вступать в колхоз, кто успел – сбежали в Сибирь. Когда немец пришел, папаша забрал своих лошадей, коров (частникам поначалу отдавали), а колхозных угоняли. А в сорок втором и людей угонять стали, всю молодежь… сколько душ погибло на глазах… Сейчас разве есть проблемы? Живете, радуйтесь! А Орехта пережил-таки сухорукого параноика (Сталина), вернулся домой, рассказывал, что за свой язык еще не раз пострадал.
– Вот едем на открытой платформе по узкоколейке лес валить. Читаю в газете, что в Турции три тюрьмы построили. Ну вот, говорю, а у нас три платформы фанерой обить не могут, чтобы ветром не продувало рабочую силу. Десять дней кандея, минус сорок мороз. Думаю, ладно, нажился, так хоть отосплюсь, замерзну во сне, и прямо в рай. Уж так все надоело, что страх всякий потерял. Смех один, еле пинками разбудили на десятые сутки.
Старики остерегались любой власти: чем моложе волк, тем зубы острее, этой демократией семь шкур с работяги драть будут. Маленькие, сухонькие, они всегда находили работу для рук, ума, просто удовольствия на радость близким. Жужжало веретено, мама пряла шерсть по старинке. Вязала теплые гольфы с неповторимым орнаментом, кружевные тончайшие платки, полотняные шторы, скатерти были расшиты мережкой, еще сохранились занавески, вышитые ришелье, девичье увлеченье.
Менялись адреса, но первые детские воспоминания хранили свет свечи на подоконнике, мама читает вслух, отец отдыхает, закинув правую руку за голову на высокую подушку, на другой постели брат старается поглубже зарыться в одеяло и быстро засыпает, отпихивая сестренку. Отложив книгу («Фабрика смерти»), мама включает радио для полуночников, гаснет свеча и только папироса папы мерцает в ночи, иллюстрируя рассуждения диктора: «Стоит ли зажигать звезду?»
Девяностые они восприняли без удивления и страха: что хрущевская оттепель, что горбачевская перестройка добра не сулит. С властью лучше не спорить, а держаться подальше от стада баранов, которых поведут на бойню, у безбожной власти правды не жди.
Огонек свечи тонул в растаявшем воске. Тонул долго и неохотно, источая запах церкви и вновь взмывая сквозь длиннохвостый чад. Догоревший трепет светился синим, и наступила неожиданная тишина. Тишина способная перевернуть мир. Тишина, которой наслаждаются, наслаждаются в предвкушении… Тишина, обнажающая дно души. Проникновенная тишина вселенной скатывается с листа оттаявшей росинкой и, кажется, сейчас навеки сомкнутся объятья, и невысказанное нахлынет безумием девятого вала. Навзрыд. Взахлеб. Глаза горят и видят в темноте.
Мамуля включила свет. Вот и вечер. Тимей восхищен домом, семьей. Слова неуместны, все предопределено. Привычно зашуршал карандаш по бумаге, мамуля смущенно улыбалась вниманию, но не кокетничала. Кроткая, маленькая мамулечка не упрекнула дочь за неправедное поведение. Для родителей – рождение детей – чудо, награда за все пережитые скитания, смысл их выживания в нечеловеческих испытаниях, просто дар Божий. Остается только любоваться, помогать, оберегать.
– Милые мои, ненаглядные, – всхлипнула Алиса, – как мне не хватает вашей жизнестойкости. Нет, мы не ждали безоблачности, но к чему мы готовили себя? Это странно и слегка неуместно, когда все минуло, когда приветливый уют выстроен собственными руками, зрелость, умудренная опытом, старательно избегает пылких ошибок юности, обманувшей нас… «Колорит поблек», – холодно заметил бы Тимей, заново набирая палитру красок.
А может быть, это не холод, а обычная сосредоточенность. Алиса не любила разброд неоконченных дел, не укладывающихся в строгую последовательность, снижающую временные затраты на дела обязательные к исполнению. Когда-никогда, но надо разобрать архив, набросать рассказик о Тимее, раз уж сорвалось обещание с уст.
6. Архив
Привычка к пунктуальности не раз наказывала Алису, сталкивая с людьми необязательными. Едва она забралась на стремянку, открыла антресоли, раздался звонок в дверь, что-то рухнуло, посыпались пыльные эскизы, рулоны полотна, ватмана, окаменевшие краски, задубевшие кисти. Держась за полку, она проверила устойчивость и дотянулась до потайной папки, распавшейся в руках. Пол усеян пожелтевшими конвертами и бумагами. Хронология потеряна, а Тимей редко ставил даты, восстановить порядок по памяти вряд ли удастся.
Сменить обстановку не значит – сменить образ жизни, от себя не убежать. Ну и денек задался, а если собака ворвется, то все погибнет. Голос сына фальцетом загонял рыжего колли в ванну, а сиамский кот уже поглядывал, как со стеллажа перемахнуть в нишу. Выставив кота, она молча захлопнула дверь к себе: потом-потом. Она не знала, куда положить ворох писем, папка рассохлась. Когда-то она собиралась использовать их для романа, скрыть под литературным флиртом чувства, пока все герои живы. Пожелтевшие листы выпали из некоторых конвертов, она стащила пуфик с дивана, сидя было удобнее складывать, чтобы не порвать ветхие страницы. Взгляд невольно стремился прочесть обрывки, а отложить на потом казалось безумием.
«Кто-то так вскричал, запрокинув голову, это был я. Замечу, однако, что родственных душ немного, с кем можно общаться без слов. Как правило, это единомышленники, необязательно, что они из прошлых жизней, может быть, из будущего. Я написал в самолете вот такую дрянь, думая о тебе.