Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вообще-то любое предоставление избирательных прав кому бы то ни было — способ получать голоса; но то, что негры (или, к примеру, женщины) могли бы своими голосами осмысленно распорядиться, не казалось Диккенсу возможным. Нельзя сказать, что он стал таким уж расистом, нет, он описал Форстеру случай, когда в Нью-Йорке в зал, где он читал, вошли две женщины, отлично одетые, с едва уловимым темным оттенком кожи, и белый мужчина громко отказался сидеть рядом с «этими черномазыми» и потребовал поменять ему билет, а Долби ему очень жестко отказал; но то все-таки были элегантные женщины, а не существа с «беспрестанно моргающими глазами, хихиканьем и трясущимися головами»… В той самой образцовой тюрьме в Балтиморе «белые заключенные обедают в одной стороне комнаты, цветные заключенные в другой; и никому не приходит в голову смешать их. Это несомненный факт, что от многих цветных, собранных вместе, исходят не самые приятные запахи, и я был вынужден быстро ретироваться из их спального помещения». Завершил он письмо предположением, что «негры быстро вымрут в этой стране, так как невозможно представить, что они смогут когда-либо выстоять против активной, более сильной расы…». (Известно, что Диккенс читал Дарвина, хотя вряд ли понял и принял его по-настоящему.)

В конце января 1868 года он выступал в Вашингтоне; к этому времени его здоровье совсем расстроилось, намеченные чтения в Чикаго и Сент-Луисе пришлось отменить и взять небольшой тайм-аут. (Денег к тому моменту заработали уже больше 10 тысяч фунтов.) Президент Эндрю Джонсон дважды приглашал его в Белый дом; визит состоялся 7 февраля, а в конце февраля Джонсон уволил военного министра без согласия сената, и палата представителей постановила начать судебное преследование против президента и процедуру импичмента: разумеется, это событие отвлекло американцев от всего остального, включая и выступления Диккенса. Пришлось опять прерваться — он лишь один раз выступил в Провиденсе, зато судил соревнование по спортивной ходьбе на 13 миль между Долби и американским издателем Джеймсом Осгудом.

В марте были Сиракузы, Рочестер, Буффало, Олбани, Портленд и Мэн; все это время Диккенс страдал из-за вновь распухшей ноги и жаловался на непрекращающуюся простуду; каждую ночь его мучил многочасовой приступ кашля. Форстеру: «Я попробовал аллопатию, гомеопатию, холодное, теплое, сладкое, горькое, стимуляторы, наркотики — все с одним и тем же результатом. Ничто не помогает». К концу месяца он вновь стал прибегать к лаудануму — сон наладился, но по утрам тошнило. Форстеру, 31 марта: «Я почти уничтожен… если все это будет продолжаться до мая, думаю, мне придет конец…» Он был болен, взвинчен и совершенно перестал нормально питаться. 7 апреля описал в письме Мэйми свой странный рацион: «В семь утра, в постели, стакан сливок и две столовые ложки рома. В двенадцать — херес и печенье. В три (обеденное время) — пинта шампанского. Без пяти минут восемь вечера — взбитое яйцо со стаканом хереса. В промежутках крепкий бульон. В четверть одиннадцатого — суп и никакой выпивки. Я съедаю не более чем полфунта твердой пищи за целые сутки».

Тур закончился большим количеством чтений в Бостоне и Нью-Йорке; 18 апреля Диккенс должен был обратиться к нью-йоркской прессе на банкете, данном в его честь. Когда он одевался, нога была такой распухшей и так болела, что они с Долби решили, что никакую обувь надеть невозможно и придется ему идти на костылях, с закутанной ногой. Все же он смог подняться по лестнице и произнести речь, которую все хотели услышать: как в Штатах стало хорошо, как чудно его принимали, и обещал прилагать текст этой речи к каждому переизданию его книг об Америке. «Пусть нашу планету расколет землетрясение, сожжет комета, покроют ледники, заселят полярные лисы и медведи — все будет лучше, чем видеть, как снова поднимутся друг против друга две великие нации, с такой отвагой сражавшиеся за свободу — каждая в назначенный ей час, каждая по-своему — и добившиеся победы!» 22 апреля он отплыл в Ливерпуль. За 20 недель он выступил 76 раз, израсходовав около 13 тысяч фунтов и получив более 20 тысяч чистого дохода.

1 мая Диккенс прибыл в Ливерпуль и таинственно исчез, появившись в Гэдсхилле лишь 9 мая: вероятно, всю неделю был у Эллен, так как известно, что она накануне вернулась из Флоренции. Он удивил всех, кто боялся, что он вернется полным инвалидом. Еще в море ему стало лучше, он выходил на палубу, и пассажиры даже просили его выступить, получив, впрочем, ответ, что лучше уж он набросится с ножом на капитана и его закуют в цепи. Он загорел, был румян и выглядел отлично. Форстеру: «Кейти, Мэйми и Джорджина ожидали катастрофы и были потрясены… Мой доктор обезумел, увидев меня после возвращения. „О господи! — сказал он. — Помолодел на семь лет!“».

Дома он обнаружил перемены: прошла наконец вторая парламентская реформа. Была она довольно противоречивой: 30 из 53 мандатов, отобранных у очередных «гнилых» местечек, достались графствам, остальные — городам; в итоге большие промышленные города по-прежнему давали ничтожное число депутатов — 34 из 560. Зато расширился избирательный ценз: если дом был обложен налогом в пользу бедных (а таких домов было много), право голоса получали все наниматели небольших квартир, которые его вносили (ранее они уплачивали налог через посредство домохозяина, и только он считался налогоплательщиком и избирателем). Правда, избиратель обязан был жить на одном месте в течение года — это сильно ограничивало сезонных рабочих и мобильную молодежь. И все же количество избирателей в городах возросло на 825 тысяч, то есть почти удвоилось. И первые же парламентские выборы 1868 года принесли крупный успех либеральной партии, во главе которой стоял Уильям Гладстон.

Все это было превосходно, и Диккенс радовался, писал знакомому австралийскому чиновнику Уильяму Расдену (немного опекавшему его сына Альфреда): «Множество людей, принадлежащих к среднему классу, которые прежде голосовали редко или не голосовали вообще, будут голосовать теперь, и большая часть новых избирателей будет в общем относиться к своим обязанностям более разумно и будет более серьезно стремиться направить их к общему благу, нежели самоуверенная публика, распевающая „Правь, Британия“, „Наша славная старая англиканская церковь“ и иже с ними», — но дома дела шли не очень гладко. Еще более эксцентричная, одинокая Мэйми, стареющая и болеющая Джорджина, Кейт на грани развода; шестнадцатилетний Плорн, окончивший сельскохозяйственный колледж, казался абсолютно ни к чему не пригодным, кроме просто физического труда: мог подковать лошадь, даже немного плотничал. Альфред, кажется, устроился на своем овечьем ранчо неплохо, и Плорна было решено отправить к нему. Чарли, работавший в «Круглом годе», справлялся плохо, вдобавок незаменимый верный Уиллс получил ранение на охоте, стал инвалидом и был вынужден временно оставить работу. Сидней, теперь чиновник в Королевском флоте, был блестящ, но повторял судьбу своего деда: делал одни долги за другими, несколько раз отец выручал его, затем прекратил и помощь, и общение.

Клэр Томалин: «Сидни был отброшен, как Уолтер, когда стал делать долги, и брат Фред, когда он стал слишком неприятным, и Кэтрин, когда она поступала против его желания. Как только Диккенс прочерчивал линию, он становился безжалостен… Почему Чарли все прощалось, а Уолтеру и Сиднею нет? Потому что Чарли был дитя его юности и его первого успеха, возможно. Но все его сыновья сбивали его с толку, их неприспособленность и отсутствие талантов пугали его: он рассматривал их как длинную цепочку собственных копий, каждая из которых вышла хуже предыдущей. Он негодовал на них за то, что они выросли в комфорте, когда он сам из бедности проложил себе дорогу, и потому он отталкивал их; и все же он был человеком, нежное сердце которого вновь и вновь проявляло себя в отношениях с бедными, нуждающимися, детьми других людей». Было, правда, среди сыновей одно исключение — Генри, умница, упорный ребенок и целеустремленный юноша. Но почему-то отец всегда относился к его успехам скептически.

92
{"b":"755694","o":1}