Оруэлл: «Неладно то, что финальные главы ощутимо, хотя и не выпяченно, пропитаны культом успеха… Привлекательные в своей расхристанности персонажи выпроваживаются: Микобер сколачивает состояние, Гипп угодил в тюрьму (оба события вызывающе невозможны), и даже Дора убита, чтобы открыть дорогу Агнес. Если угодно, можно считать Дору женой Диккенса, а Агнес его золовкой, только суть в том, что Диккенс „сделался респектабельным“ и творит насилие по собственному своему хотению». Честертон: «Легко защищать его мир как сказку, ключом к которой владел он один, защищать его, как Метерлинка или другого оригинального писателя. Но ему было мало этого, он бездарно желал быть правдивым. Он так любил истину, что принес свою славу в жертву ее тени. Отрекшись от своей богоданной необычности, он хотел доказать, что всегда описывал жизнь».
Уилсон: «Если любить Диккенса рассудительного, трудолюбивого, положительного, профессионального и здравомыслящего — а всего этого ему не занимать стать! — тогда „Дэвид Копперфильд“ довольно верное зеркало. Но сколько бы нас ни предостерегали от преувеличения демонического, потаенного в натуре Диккенса, это тоже в нем было, это и определило его неповторимое своеобразие, и вот этого нет и в помине у Дэвида Копперфильда. Возводя искусство в своего рода моральный долг, Диккенс обедняет искусство… Этот плоский буржуазно-самодовольный взгляд на призвание писателя определяет социальный и этический тонус романа. „Дэвид Копперфильд“ не более как сборник моральных прописей, которым истово следовали буржуа-викторианцы. Но не только здесь хромает роман, есть и более глубокие недостатки. Наполненную добрыми делами жизнь Дэвида следует рассматривать в христианском аспекте, и тут представляется весьма неудовлетворительным смысл жизни, предлагаемый романом и вместе с ним безусловно искренним христианином Диккенсом. Он высмеял романтическую любовь, губительную силу страсти — очень хорошо, но что он предлагает взамен? — покойный домашний очаг и Агнес. Право, маловато… И, словно компенсируя эти потери, в замечательно живом характере Стирфорта Диккенс дает прекрасное воплощение того изящества и щедрости души, которые мы зовем обаянием».
Ну, пусть критики бранятся, а по нашему мнению, неторопливо прочтя (перечтя) «Копперфильда», вы получите ни с чем не сравнимое наслаждение, ощутите его «спинным мозгом», как говорил Набоков. И все же в нашем списке это роман номер два, а не номер один.
Глава десятая
СЕРДЦЕ ТУМАНА
Готфрид Кинкель, профессор, в Пруссии был заключен в тюрьму за политическую деятельность; Джон Пуль, старый бесталанный писатель, умирал с голоду в Париже. Весь декабрь 1850 года Диккенс хлопотал об обоих: почти добился освобождения Кинкеля, но тот сам сбежал из тюрьмы и из Пруссии; Пулю британское правительство назначило пенсию. В начале 1851-го Кэтрин Диккенс издала поваренную книгу «Что же будет нам на ужин?», а ее муж начал публиковать в «Домашнем чтении» очаровательную «Детскую историю Англии», охватывающую период между 50 годом до новой эры и 1689-м.
«Поначалу островитяне были народом бедным и диким. Они едва прикрывали свою наготу невыделанными звериными шкурами и, подобно всем дикарям, раскрашивали тело цветной глиной и соками разных растений. Но финикияне, навещая соседние берега Франции и Бельгии, говорили тамошним жителям: „За белыми скалами, которые вы видите в ясную погоду, лежит земля Британия. Там мы достали олово и свинец“. Среди слышавших эти речи сразу же нашлись охотники туда перебраться. Они поселились в южной оконечности острова, которая теперь называется графство Кент. Хотя это тоже были варвары, но они обучили диких бриттов многим полезным ремеслам и сделали юг Англии чуть-чуть более цивилизованным… Мало-помалу иноземцы смешались с островитянами, и возник один народ — дерзкий и отважный».
О добром короле Альфреде Великом: «Датчане рыскали по округе в поисках короля, а тот сидел у бедного очага, в котором пеклись лепешки. Жена пастуха, уходя из дому, велела ему за ними приглядывать. Альфред вытачивал себе лук и стрелы, чтобы, придет срок, побить коварных датчан, и думал горькую думу о своих несчастных подданных, которых злодеи гонят с родной земли. До лепешек ли было этому благородному сердцу, и лепешки, понятно, сгорели. Жена пастуха, возвратясь, принялась на чем свет стоит бранить Альфреда, не подозревая что перед ней сам король: „Ах ты пес ленивый! Есть-то горазд, а ни на что не годен!“». О Ричарде Львиное Сердце: «Если бы он не родился принцем, то, глядишь, стал бы неплохим парнем и ушел бы на тот свет, не пролив столько крови человеческой, за которую нужно отвечать перед Богом».
Подавляющее большинство королей Диккенс не пожалел: «Яков Первый был уродлив, нескладен и дураковат, словом, не пригож и не умен. Язык у него едва умещался во рту, слабые ноги с трудом удерживали туловище, а глаза навыкате вращались в орбитах, будто у идиота. Был он коварный, завистливый, расточительный, ленивый, пьющий, сластолюбивый, нечистоплотный, трусливый, бранчливый и самый чванливый человек на свете… Яков Второй был личностью настолько неприятной, что даже большинству историков его брат Карл кажется в сравнении с ним просто душкой».
Об Уоте Тайлере, предводителе крестьянского восстания в 1381 году: «Черепичник свалился на землю, и один из свитских короля быстро его прикончил. Так пал Уот Тайлер. Подхалимы и льстецы объявили это величайшей победой и подняли торжествующий ор, отголоски которого порой долетают до нас. Но ведь Уот был человеком, всю жизнь работавшим до седьмого пота, намыкавшимся горя, да к тому же претерпевшим отвратительное надругательство, и, возможно, он обладал натурой более благородной и духом более сильным, чем любой из тех паразитов, что тогда и после отплясывали на его костях». Об одном из королей, который долго сидел в заточении: «Увы, в нашей истории мы уже встречались и еще встретимся с королями, от которых миру было бы куда больше пользы, просиди и они девятнадцать лет в тюрьме».
В феврале он ездил в Париж, назвав родной Лондон в письме Бульвер-Литтону «мерзким местом», в марте искал жилье для семьи (срок аренды дома на Девоншир-террас скоро заканчивался) и вновь возил Кэтрин, так и не оправившуюся после родов и предыдущего «водяного» лечения, в Малверн; всю весну занимался постановками для Гильдии литературы и искусств (ставили пьесы Бульвер-Литтона «Не так плохи, как кажемся» и Марка Лемона «Дневник мистера Найтингела»), арендовав для спектаклей лондонский дом герцога Девонширского. 12 марта к труппе присоединился начинающий писатель Уилки Коллинз (1824–1889) — его привел друг Диккенса, художник Огастес Эгг. Отец и брат Коллинза тоже были художниками, сам он окончил юридический факультет и стал адвокатом, но предпочел богемную жизнь; был убежденным холостяком, жившим с разными женщинами, легкомысленным, циничным, остроумным собеседником. Казалось, что в друзья Диккенсу он не годится. Но вышло иначе.
Пирсон: «Форстер начинал надоедать ему [Диккенсу] своей ревностью, ссорами, эгоизмом, неумением считаться с другими… Форстер был символом добропорядочности, воздержания и претенциозности. Коллинз — символом неограниченной свободы, неблагонадежности и безнравственности, а для Диккенса в тот период земля, плоть и дьявол значили больше, чем все десять заповедей, которыми он и так уже был сыт по горло». На самом деле Форстера в сердце Диккенса Коллинз так и не заменил, но общение с ним было приятно: отличный компаньон для прогулок; мягкосердечный и ленивый, он охотно принимал первенство старшего товарища, но и сам мог его многому научить. Уже в апреле он впервые опубликовал рассказ в «Домашнем чтении» и скоро стал постоянным автором.
Сам Диккенс в ту весну печатал в «Домашнем чтении» массу публицистики и, в частности, одну из своих самых злых статей — «Красная тесьма» (такой перевязывали документы в архивах, и она была символом бюрократии, как наша «канитель»). Весь смысл существования чиновника «сводится к тому, чтобы обильным количеством этого казенного товара связывать общественные вопросы, делать из них аккуратнейшие пакетики, ставить на них ярлыки и бережно закладывать на верхнюю полку, за пределы человеческого досягания… Он обвяжет Красной Тесьмой обширные колонии, наподобие того, как это делается с жареными цыплятами, которые подаются в холодном виде на банкетах, и когда важнейшая из них разорвет Тесьму (а это лишь вопрос времени), он удивится, увидев, что ее просторы не покрыть его любимой меркой… Предоставьте же нашему чиновнику, который упивается Красной Тесьмой, подготовить социальную реформу, преследующую благую цель. И высчитайте, если можете, сколькими милями Красной Тесьмы он обовьет барьеры против, скажем, билля о погребении в общих могилах или закона о борьбе с инфекционными болезнями. Но дайте ему что-нибудь, с чем он мог бы поиграть, — парк, который можно вырубить, страшное чучело, которое он водрузит в публичном месте на устрашение цивилизованного человечества, мраморную арку, которую можно передвинуть на другое место, — и откуда только возьмется в нем прыть!»