Пример был у него перед глазами. Альфред, два года назад не сдавший экзамены в армейское училище в Вулвиче и пристроенный в торговый дом в Сити, немедленно начал одеваться у лучших портных, записывая все на счет отца, и делать долги. Чарли хоть и не стал мотом, но тоже вечно был по уши в долгах и свою быстро растущую семью содержал с трудом. Как тяжко было бы растить еще одного сына, по возрасту годящегося во внуки, — но как, быть может, приятно…
Фрэнсис уехал в Индию в декабре 1863 года, рассчитывая встретить там своего брата Уолтера. Но не пришлось. 31 декабря Уолтер умер от аневризмы аорты. Он давно был болен, и индийский климат не шел ему на пользу; он как раз собирался домой в отпуск. С отцом они уже почти год были в ссоре: Уолтер занял крупную сумму, и отец отказался оплачивать долг и общаться с сыном. Известие о смерти пришло 7 февраля 1864 года, в день рождения Диккенса. Жене он не послал даже записки, она узнала потом через мисс Куттс. Уильям Хардмен, редактор «Морнинг пост», написал другу: «Если что-то могло уронить в моих глазах Чарлза Диккенса до самых низких глубин, то этот его поступок превзошел всякую меру. Как писателем я восхищаюсь им, как человека я его презираю».
Ну, не сообщил матери о смерти сына, подумаешь. Зато он очень пекся, например, о делах итальянских. Коллинзу, 24 января: «Что касается итальянского эксперимента (провозглашение в феврале 1861 года сардинского короля Виктора Эммануила II королем Италии. — М. Ч.), то де ла Рю верит в него больше, чем Вы. Он и его банк тесно связаны с туринскими властями, и де ла Рю с давних пор предан Кавуру; однако он дал мне всевозможные заверения в том, что провинции сливаются друг с другом, а мелкие взаимно противоположные характеры неуклонно превращаются в один национальный характер (последнее можно только приветствовать). Разумеется, в стране, которая была до такой степени унижена и порабощена, в начале борьбы неизбежны разочарования и разногласия, а времени прошло еще очень мало…»
О том, что Фрэнсису тоже может быть опасен климат Индии (не говоря уже о службе в полиции), как-то не задумались. Иногда складывается впечатление, что человеку при рождении отмерена определенная порция доброты и участия, и если он много тратит его на угнетенные классы, порабощенные нации, друзей, знакомых, коллег и дальнюю родню — а Замечательный Человек обычно поступает именно так, — то самым ближним участия зачастую не хватает… Мы ведь совсем ничего не знаем о том, как, например, жилось Джорджине Хогарт, так ли уж безоблачно было ее существование, если допустить, что она любила зятя, а он ее любовь принимал (не пользовался, нет, если бы это было, кто-нибудь из биографов что-нибудь да раскопал бы), как принимает начальник вечную влюбленность преданной секретарши, но не отвечал на нее, — а теперь еще и любовницу завел у нее на глазах…
В марте Диккенс завершил первые три главы «Нашего общего друга», Чепмен и Холл начали массированную рекламную кампанию. Первый выпуск появился 30 апреля, 3 мая Диккенс писал Форстеру, что продажи великолепны (40 тысяч экземпляров) и «ничего не могло быть лучше», но скоро тиражи начали падать: читатели, похоже, запутались в мусоре и чересчур сложной интриге. Весь 1864 год Диккенс продолжал писать, и продолжались его тайные отлучки во Францию, исчезновения, когда по несколько дней никто не знал, где он находится, таинственные денежные чеки, неизвестно кому выписанные…
Публичных чтений не было, но он выступал в Газетном фонде, в Ассоциации корректоров, в Пенсионном обществе печатников (6 апреля): «Печатник служит верой и правдой не только тем, кто непосредственно связан с печатным делом, но и широкой публике… Разумеется, то, что выходит в свет благодаря его умению, его труду, выносливости и знаниям, — это не только его заслуга; но без него что бы представлял собою наш мир? Да во всех странах верховодили бы одни тираны и лжецы!.. Тираны и лжецы, о которых уже шла речь, — а в Европе немало и тиранов, и лжецов, — с радостью уволили бы на пенсию всех печатников во всем мире и покончили бы с ними; но пусть друзья прогресса и просвещения уволят на пенсию тех печатников, которые уже не могут работать по старости или по болезни, а остальные в конечном счете сотрут тиранов и лжецов с лица земли… Из всех изобретений и открытий в науке и искусствах, из всех великих последствий удивительного развития техники на первом месте стоит книгопечатание, а печатник — единственный плод цивилизации, без которого не может существовать свободный человек…»
Страна праздновала трехсотлетие со дня рождения Шекспира: 23 апреля Диккенс с Коллинзом и Робертом Браунингом выступал в Стратфорде-на-Эйвоне, 11 мая — в лондонском театре «Адельфи». Продолжал давать в «Круглый год» «Путешественника не по торговым делам», писал статьи на любимую тему — досуг рабочих: нечего обзывать их пьяницами, они имеют право на досуге и пива выпить, и потанцевать, вот только «попечительство — проклятие и бич всех подобных начинаний, и надо внушать рабочим, что они должны учреждать клубы и управлять ими самостоятельно…». В июне съездили во Францию с Джорджиной и Мэйми, остаток лета Диккенс провел (не считая своих тайных отлучек) в Гэдсхилле, продолжая нагребать и разгребать поэтические кучи мусора и мертвечины, среди которых время от времени все-таки сияли алмазы. Гармон, тот самый скряга-мусорщик, с которого все началось, выгнал из дома четырнадцатилетнего сына Джона и в завещании оставил ему наследство при условии, что тот женится на незнакомой ему девице Белле Уилфер (это не та девушка, в которую влюблен учитель Брэдли, — у Диккенса в любом романе фигурируют как минимум три-четыре красивых молодых девушки), а если не женится, то наследство переходит к слуге Гармона Боффину — это тот самый Боффин, что с женой пытался усыновить младенчика.
Боффины взросли на мусорной куче как розы — это одна из самых прелестных комических пар у Диккенса. Вот Боффин, сам неграмотный, нанял жулика читать ему вслух что-нибудь умное и длинное и прослушал отрывок из книги о Римской империи:
«— Комод, — вздохнул мистер Боффин, запирая за Веггом ворота и глядя на луну. — Комод семьсот тридцать пять раз выступал в зверинце, и все в одной роли! Умопомрачение! Да мало того, еще целую сотню львов выпустили на него сразу в том же зверинце! Мало того, этот же Комод побивает всю сотню одним махом! Мало того, там еще этот Каракатица (вот уж по шерсти и кличка!) за семь месяцев сожрал на шесть миллионов всякой еды, считая на английские деньги! Хорошо Веггу читать, но, ей-богу, даже такому старому хрычу, как я, страшно все это слушать! Пускай они там своего Комода удушили, — нам-то ведь от этого не легче!
В задумчивости шагая к „Приюту“, мистер Боффин прибавил, качая головой:
— Не думал я нынче утром, что в книжках бывают такие страсти. Ну, да уж делать нечего, придется терпеть, раз взялся за дело!»
«— Это правильно, я ничего не имею против, — сказал мистер Боффин, только давайте уговоримся наперед, чтобы вам было ясно, я ведь и сам не знаю, понадобится ли мне когда-нибудь секретарь — кажется, вы сказали „секретарь“, не так ли?
— Да.
Мистер Боффин опять широко раскрыл глаза и, оглядев просителя с головы до ног, повторил:
— Странно! А вы уверены, что это так называется „секретарь“? Верно ли?
— Да, уверен.
— Секретарь, — повторил мистер Боффин, вдумываясь в это слово. — Чтобы мне понадобился секретарь или что-нибудь вроде, мало похоже, разве только если мне вдруг понадобится человек с луны. Мы с миссис Боффин еще не решили, будут ли у нас какие перемены в образе жизни. Миссис Боффин большая охотница до всякой моды, но у нас в „Приюте“ она уже все устроила по-модному и, может, не захочет ничего больше менять. Как бы оно ни было, сэр, если у вас дело не к спеху, то лучше бы вы зашли в „Приют“ недельки через две. Кроме всего прочего, считаю долгом прибавить, что у меня уже нанят литературный человек на деревянной ноге и расставаться с ним я не намерен».