Глубина этого знания опрокинула его на спину, и тут ткань моря внезапно натянулась, словно бескрайний неподвижный тент синего цвета для страховки солнца-канатоходца, которое, выпятив алый живот, еще стояло на земле, глядя на ведущую вверх лестницу и канат. Жажда, думал он, все вращается вокруг жажды, вот она, единственная стабильная точка в хаотичной вселенной; кто мы без этой жажды – растерянные гости, которые впервые пришли на званый ужин в огромный дом и не знают, куда деть руки?
Жажда, думал он, только в ней я могу быть уверен, только благодаря ей я еще способен жить: но не ради утоления жажды – нет, ради ее поддержания, ибо, если утрачу свою жажду, что останется мне?
От рассвета до наступления утра внутренний сновидец, величайший циник из всех, носил Луку на быстрых лошадях, помогая ему ускакать от всего, что когда-то преследовало его: от вины перед зáмком и банком, от страха перед всем, что могло бы заставить его действовать, от мук совести из-за побега в мир графиков и заколдованных форелей. Что же еще делать, думал он, как не поддерживать жажду? Хочешь, чтобы несущественные мелочи разодрали тебя на куски? Тогда пей!
Из глубины острова внезапно взмыли белым облаком единственные водившиеся здесь птицы, похожие на чаек с голыми шеями и изогнутыми острыми красными клювами. Их немой, беззвучный полет напомнил ему напряженные минуты ожидания у зарытой в песок бочки с водой, толчки локтей, всегда возникавшую у него острую боль в стопах, сладкий момент удовлетворения, когда желанные капли смачивают десны, долгие мучения после, когда приходится опять прокручивать в голове одно и то же: зачем он предал банк, зачем дичайшим образом обманул своих работодателей и сбежал с давно припрятанными деньгами? Сплошной онанизм: один час сладкого самоискушения, минута, когда все растворялось в приятной боли, а потом целые сутки раскаяния и коварных ловушек разума.
Он яснее всех понимал, что их ждет, и знал, что спасительный корабль все еще стоит на приколе в Мельбурне или Касабланке; так неужели невозможно было избавиться от этих постыдных мыслей, приходивших в голову после утоления жажды? Дрожа всеми суставами не столько от холода, сколько от отчаяния, он с трудом поднялся на ноги, стараясь не слишком громко шуршать брезентовыми обмотками. Неужели все спят? Он ловит на себе алчные – да-да, наверняка алчные, какие же еще? – взгляды немых птиц с гуттаперчевыми шеями, которые кружатся метрах в пяти у него над головой. Да, похоже, что все шестеро спят: трое укрытых брезентом мужчин между костром и белой скалой; дальше всех лежит безумный капитан, даже во сне презрительно пожимающий плечами, отвернувшись от нервного рядового авиации, чье худое тело даже во сне вытягивается по стойке смирно; рядом с ним гигант Тим Солидер – спокойный, неподвижно лежащий под обрывком брезента, словно загорая на шезлонгах с женой у себя дома. У костра, прикрывшись лохмотьями, свернулась калачиком юная англичанка, чье стройное тело все время бьет мелкая дрожь, а рядом с ней – коренастая рыжеволосая женщина, окруженная тайной, пока еще неизвестной всем остальным. Поодаль, рядом с бочкой, на спине лежит обездвиженный параличом боксер, навеки сброшенный со счетов бывший чемпион.
Не понимая, что совершает преступление, распаляясь от того, что всегда возбуждало его: возможности избавиться от чувства вины – единственного чувства, которое могло стать достаточным оправданием для совершения любого действия, – Лука Эгмон принялся обломком доски откапывать из песка ящик; раздался глухой стук, смесь страха и триумфа тут же заставила его упасть на колени, обезумевшие пальцы торпедами скользили по прохладной жестяной бочке. Под краном сделали углубление, чтобы было удобнее пить. Дрожа, он отвернул кран, и ему пришлось напрячь каждую мышцу, чтобы удержать голову неподвижно на гильотине тревоги и не наброситься на живительную влагу. Но песок пьет быстро – всего один огромный глоток, и он впитал в себя всю воду, остававшуюся на дне бочки, которую они радостно, словно туристы, докатили с корабля через весь риф в форме полумесяца, изогнувшийся вдали от берега огромным крючковатым пальцем. Когда он поднял бочку испачканными руками, она оказалась легкой и беззвучной; он похоронил ее и вместе с ней все их надежды на спасение именно в тот момент, когда солнце приподняло ногу, чтобы ступить на канат, море набрало воздуха в легкие, чтобы сделать глубокий утренний вдох, обитавшие в лесу птицы зловеще притихли, а какая-то ящерица начала глухо стучать хвостом по камням.
Лука подошел к лагуне, продолжая сжимать в руках обломок доски, и со всей силы зашвырнул его подальше. Вода ласково сомкнулась над доской, но тут произошло нечто странное: с ровного желтого дна лагуны, которое как будто плыло само по себе где-то внизу, под прозрачной толщей воды, поднялось несколько белых пузырей и, словно воздушные шары, устремилось прямо к доске. Дно пришло в движение, освобождая рыбу, которая все это время лежала в надежных объятиях песка. Один мощный удар хвоста, и она стремительно вылетела из укрытия, показавшись во всю длину, – метровая рыбина с покрытой отвратительно острыми пятисантиметровыми шипами спиной на полном ходу влетела в доску, беззвучно закружила под водой, оставляя шипами дорожки на поверхности, а потом медленно опустилась вниз, зарылась всем телом в песок и исчезла, как будто вообще никогда не существовала. Еще несколько мгновений возле дна наблюдалось легкое волнение, над песком ходили пенистые облачка, а затем все стало как раньше.
Побледнев от ужаса, будто увидел галлюцинацию, Лука Эгмон попятился на дрожащих ногах – быть может, боялся, что чудовище нападет на него, если к нему повернуться спиной? – после чего со всех ног бросился к потрескивающему костру, подкинул туда ветку, бесшумно накрыл сползшим обрывком брезента англичанку, которая беспрерывно говорила во сне, и, немного успокоившись, подошел к бочке. Он уже собирался лечь спать рядом с боксером, но когда приподнял брезент и наклонился к парализованному, тот, не открывая глаз и едва разомкнув запекшиеся губы, выдохнул:
– Я все видел.
Лука Эгмон замер в ожидании, и вот наконец боксеру удалось слегка приоткрыть веки и устремить на преступника полный ненависти взгляд. Тогда Лука едва заметно улыбнулся и развязал красные шнурки, удерживавшие на ногах обмотки из брезента, – утром почти сразу наступала жара, и они уже были не нужны. Продолжая нависать над неподвижным телом, он медленно покачал туда-сюда красными шнурками, словно маятником, над щелками, заменявшими боксеру глаза. Тот крепко зажмурился, будто желая закрыть дверь, уполз внутрь себя, подобно змее, проникающей в малейшую щель, и ушел очень глубоко, оставив на песке одно тело.
– Да здравствует жажда! – улыбаясь одними уголками губ, произнес Лука Эгмон.
Утро. Паралич
На мгновение Джимми Баазу показалось, что паралич прошел, бедра обрели подвижность, глухая боль отпустила, ноги впервые за долгое время снова согнулись; ему захотелось убежать отсюда, и теперь он снова мог это сделать. Он скинул с себя брезент, и тут ему почудился знаменующий побудку тревожный бой барабанов – это стопы принялись ритмично стучать по отвердевшему за ночь песку. Господи, ка-кой же его охватил восторг! Воздух, ласковый и прохладный одновременно, все еще резкий после холодной ночи, зеленым листом обернулся вокруг его разгоряченного тела, солнце, подобно красному мячу для крокета, замерло на черном канате, а безмолвные облака птиц, окрашенные снизу красноватыми отсветами, медленно опускались белыми пальмовыми листьями, закрывая собой весь мир. Отвесная скала, приближавшаяся к нему на бешеной скорости, как-то нелепо отпрыгнула в сторону, угодив прямо в просыпающуюся зелень; сброшенные ящерицами шкурки поблескивали, как металлические пластины, на позеленевших камнях; в высокой траве, где Джимми еще ни разу не бывал, он надеялся обнаружить расселину между камнями, затолкать туда свое тело и предаться вечной неподвижности. Конечный пункт его бегства будет достигнут, дверь можно будет окончательно закрыть, ибо больше сюда не доберется никто. Никто из товарищей по несчастью не найдет его; тревожно выкрикивая его имя, они станут бегать по зарослям и вопить, что он должен вернуться, потому что они жить без него не могут.